БИБЛИОТЕКА ОДЕССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Авторы | Проза | Поэзия | Детская | Публицистика | Одесский язык | Самиздат | История | English | Фото | Видео | Хобби | Юмор | Контакты

Елена Антонова

ЧЕРНИКА, ГОЛУБИКА

   Когда-то в детстве мы всей семьей отправились в лес на прогулку. Надо сказать, что леса под Ленинградом потрясающие, финские леса.

   А у ленинградцев в советские времена, как у настоящих петербургских аристократов, было принято вывозить домашних загород, желательно на весь сезон. Этого придерживались все, кто только мог, да и сейчас так делают.

   Вот и в то лето отец снял нам с бабушкой дом в деревне, бревенчатый, светлый. За домом росли высокие лопухи, одуванчик, крупный лиловый иван-чай и еще какие-то мелкие, бледно - желтые цветы, кажется, люпин.

   Смешно вспоминать, но мы с братом вели с ними настоящую войну.

   В жаркий полдень, когда все вокруг отдыхали, а бабушка была занята приготовлением обеда, отправлялись на задворки и размахивая деревянными подобиями сабель, рубили толстые, вымахавшие в теплоте и влаге ленинградского климата толстые лопушьи стебли с листьями в крупных прожилках.

   Правду сказать, варварская игра эта быстро мне надоедала, и отстав от брата, я усаживалась в траве наблюдать за кузнечиками, желтыми и красными стрекозами, осторожными длинноногими богомолами, по-северному неяркими бабочками. Время бежало незаметно, вот и солнце скатывалось с зенита, и нас звали обедать. А впереди был еще долгий день и бесконечно долгая захватывающая жизнь.

   Читая ахматовское «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая тревог…», я почему-то вспоминаю именно эти наши походы, и траву, и кузнечиков с разноцветными крыльями, и полуденное ласковое солнце.

   Лопухи вот тоже помню. А еще - таинственный лес, расположившейся в стороне от дома.

   Может быть, никакой это был и не лес, а так, разросшаяся лесополоса. Но нам он представлялся дремучим и опасным, как в былинных сказаниях про русских героев. В некоторых местах лес выгорел, и рыжие остовы деревьев торчали из выжженной рыже-черной травы.

   Все казалось, что сейчас из глубины леса выскочит какой-то диковинный зверь, нисколько не похожий на изящную косулю, или юркую куницу, или белку-цокотуху. Увы, даже и обыкновенный барсук или тощая рыжая лиса не появились там за все время ни разу. Только шелестели в высоких кронах уцелевших деревьев разные птахи, овсянки, зеленушки, пеночки, да выстукивал свою рабочую песню дятел, а иногда было слышно, как свистела на опушке иволга или куковала кукушка

   Через много лет, совсем взрослой, я написала стихи, центральными строчками в которых были: «ни следа от тропок лисьих, нор барсучьих, лежек талых, веток сломанные кисти в коробах лесных завалов…».

   И еще так: «лес застыл пустой и жалкий…»

   Когда я писала, мне казалось, я как будто вижу перед собой этот выжженный лес, эти рыжие остовы, и все удивлялась, откуда взялась в голове эта апокалипсическая картинка? Прошло еще довольно много времени, прежде чем я поняла, что за этим стояли, казалось потерянные навсегда, детские воспоминания.

   Но как раз в тот день, о котором я начала писать, мы отправились семьей не в этот, другой лес.

   Роскошный, зеленый, торжественно-праздничный, уже предосенний, но еще щедрый на свет и краски, как это бывает только поздним августом. В лесу росло много ягод, мы, дети, собирали их взахлеб.

   Они были хороши, спелые, с куста. Я срывала их и представляла себе, что с ними произойдет в корзинке, как сгрудившись в темноте и тесноте, они помнутся, и потеряют свой вид, и исчезнет, улетучится вкус солнца и вольной воли. Мне очень не хотелось обижать ягоды, и в корзинку их попадало, ясное дело, куда меньше, чем в рот.

   - Что же ты так мало собрала черники? - спросил отец, показывая свое насыпанное с верхом лукошко, - вон ее вокруг сколько!

   - Это не черника, а голубика, - поправила я его. Мне очень нравилось это название и встававший за ним образ, прохладный, торжественно-голубой, безмятежный, как горные озера, или сама гора, простирающаяся в небо, сказочная и прекрасная.

   - Ну, какая же это голубика, смотри, вон у тебя рот весь черный. Конечно, черника, потому она так и называется. И ягоды у нее маленькие, блестящие. А у голубики крупнее, они светлее, голубоватые, немножко с сединой. И на вкус она другая, прохладная и кисловатая, - объяснял отец.

   Он вообще был терпеливым и обстоятельным человеком. С нами, детьми, любил возиться, скучно ему не было, если бы это было так, я бы заметила.

   Судьба его сложилась, как и у многих в те времена, не по своему выбору.

   Он пережил блокадный Ленинград, в 14 уже стоял у станка, а в 18 тралил на катере Финский залив в поисках мин, оставшихся после боев.

   Образование получил средне – техническое, так дальше по этой линии и пошел, стал механиком на военных кораблях. Гордо говорил, что управляет сердцем корабля. И правда, с машинами он дружил, руки у него были золотые. Но и гуманитарные способности имел.

   Умел красиво говорить, писал нам из далеких рейсов замечательные, подробные, полные красочных жанровых зарисовок и интересных размышлений письма. Книги, правда, читал медленно, иногда несколько раз возвращался к одному и тому же абзацу – зато и запоминал прочитанное надолго. Поэтому, наверное, из него получился такой замечательный экскурсовод. Он не просто водил нас в музеи – возле каждой картины мы останавливались и выслушивали целую лекцию. О сюжете, и откуда он взялся, из какой легенды или мифа, или религиозной притчи, о художнике, что, как и когда он писал, как прожил жизнь, и что хотел сказать своими картинами.

   Особенно мне запомнились наши хождения по бесчисленным залам Эрмитажа.

   К тому времени семья наша переселилась из Питера в город более солнечный и удобный для жизни. Но отец возил нас в свой любимый Ленинград почти каждый год.

   Мы приезжали, и начиналось паломничество.Сначала по родственникам.

   Многочисленные дядья и тети, по материнской и отцовской линии, принимали нас радостно и хлебосольно. Первые «охи» и «ахи» и демонстрация «так выросших детей!» плавно перетекали во вдумчивое застолье. Тут уже никто не спешил, обстоятельно расспрашивая о житье-бытье, рассказывая о своем. Родня была обширная - кузины, кузены, племянники двоюродные и родные, никто не бывал забыт в этих уютных посиделках за устойчивыми гостиными столами. Кухонные застолья тогда еще не вошли в моду, да и потом ленинградцы их не очень жаловали.

   Очень хорошо помню дом на Пороховых. Может быть, и не было в нем ничего особенного. Но в моей памяти остался не дом - домина, непривычно большой, крепкий, двухэтажный, с таинственной скрипучей лестницей. Особенно поразил меня, дитя тесных городских квартир, просторный приусадебный участок, на котором чего только не росло! Пока взрослые чаевничали в доме, завершая тягучий день, мы, дети, застряли в малиннике. Срывать черную от спелости крупную ягоду с куста, перемещать ее в рот и чувствовать тающий сладкий вкус на языке, что может быть удивительней - и представить себе трудно!

   Потом, много лет спустя, мне говорили – ты, наверное, не помнишь бабушку Тоню, она была очень старой, а ты совсем маленькой. Но я сразу представляла себе лестницу, ведущую на второй этаж, и кровать, на которой лежала, казалось, только прикорнула на несколько минут отдохнуть, действительно старая, сухенькая женщина. Я даже помню морщины на ее лице, такие естественные, как будто они были у нее всегда, так она с ними и жила - глава рода. Я все это помню, потому что помню колючий малинник, и расцарапанные руки, и вкус ленинградского пригорода, и свободу, когда тебя не ищут взрослые, не напоминают беспрестанно, что делать можно, а чего нельзя. И не зовут - время вышло, пора домой! Время там все не выходило, его было много и оно не кончалось.

   Я отвечала, что прекрасно помню бабушку, и все удивлялись. И это повторялось каждый раз, снова и снова…

   Мне нравились эти вопросы и удивленные восклицания. Мне нравилось их радовать и нравилось все помнить.

   Когда заканчивались походы по родственникам, начинались по музеем, и самым главным был, конечно, Эрмитаж.

   В сумрачных его просторных залах мы окунались совсем в иной мир - как будто переносились в другое измерение. Бесконечно долго переходили из зала в зал, рассматривали экспонаты и картины, выслушивали обстоятельные объяснения отца. Пожалуй, сведений этих было многовато для наших детских голов, жаль, что они остались в моих воспоминаниях лишь отдельными смутными пятнами.

   Зато я помню отчетливо, как мы отдыхали на музейных банкетках, обитых красным мягким бархатом. Сидя на них, можно было украдкой поболтать ногами и спокойно осмотреться. Проходило совсем немного времени, и зал чудесным образом преображался. Он становился единым целым, а картины начинали свой торжественный, величественный танец.

   А еще - «Даную» Рембрандта, и даже место, где она висела. Мы ходили в тот зал чаще всего, отец благоговел перед классиками, а такой тип женщин, как у Рембрандта, или, упаси боже, Рубенса, почитал эталоном красоты и образцом женственности.

   Рембрандтовская «Даная» мне не нравилась. Не нравилась толстая, на мой взгляд, немолодая и неопрятная женщина на мрачноватых тонов картине. Ее поза, и поворот тела, и протянутые в пространство руки, ее взгляд и выражение лица представлялись мне странными и даже несколько отталкивающими. Не нравился плачущий ангел, и любопытная старуха-служанка, выглядывающая из под тяжелой бархатной портьеры.

   В залах Эрмитажа висела еще одна «Даная», тициановская. Девушка на ней была повеселей, да и ангел, прямо скажем, тоже. Классическую композицию «женщина на ложе» Тициан использовал и в своей «Венере Урбинской». Именно с нее Эдуард Мане написал «Олимпию», изменив детали по своему разумению.

   Современников эти детали жутко раздражали. Какой-то бедолага, в пылу праведного обывательского возмущения, даже пытался проткнуть картину зонтиком.

   Удивительное полотно. Если бы в Эрмитаже была «Олимпия», я могла бы стоять возле нее часами. Но ее там нет. Зато есть другие импрессионисты, целый зал.

   Я и сейчас езжу в Питер, так часто, как только могу. Если не бываю там долгое время, начинаю задыхаться, как будто мне не хватает природного для легких воздуха. Ну, а съезжу, побуду немного, и можно уже возвращаться, жить дальше спокойно, до следующей поездки.

   В первый же день я отправляюсь к величественному зданию над Невой, и, простояв положенную очередь, поднимаюсь, наскоро проскочив залы классики, к моим любимым импрессионистам.

   Я стою у каждого полотна столько, сколько мне хочется, вне экскурсий и объяснений. Я стою и впитываю в себя музыку красок и феерию впечатлений.

   А потом иду дальше, к Гогену и Тулуз-Лотреку, к огромному панно Матисса, и еще дальше. И устав наконец, сажусь на музейною бархатную банкетку, у которой, кажется, с той далекой поры моего детства не меняли даже обивку. Я сажусь и начинаю вспоминать. Так спокойно в Питере мне вспоминается только в двух местах - в Эрмитаже, и на Марсовом поле.

   Занятно, почему я тогда так упорно возражала против доводов отца? Ведь уже через несколько минут поняла - это действительно черника, не голубика...

   Но внимательно выслушав его и согласно покивав в ответ, сказала твердо, - Это не черника, это голубика.

   Он слегка опешил, но еще не рассердился.


- Я уверяю тебя, это черника, я знаю точно, в лесу бывал больше твоего, и ягод уж пособирал. Поверь, это черника, почему ты со мной споришь?
- Потому что это голубика, а не черника, - ответила я.
- Ну, хорошо, я сейчас всех позову, и пусть они посмотрят, и определят - черника это или голубика!

   Как я уже говорила, отец мой был обстоятельным человеком, вдумчивым и справедливым, и всегда стремился решить дело мирным путем.

   На зов отца подошли мама и брат. Узнав в чем дело, они начали смеяться. Конечно же, это черника, кто в этом может сомневаться, у нее все признаки черники, и цвет, и вкус, и пачкается она. И что за глупости вообще спорить на эту тему, если взрослые понимающие люди говорят, что черника, надо признать, что да, это так. И еще спасибо сказать, за то, что учат, за то, что кто-то разбирается лучше тебя, и может указать на твою ошибку, и поправить ее, и что, послушав тех, кто лучше знает, ты в следующий раз не будешь выглядеть глупо со своим незнанием и упрямством, и не назовешь чернику голубикой…


- Это не черника, а голубика, - сказала я.
- Фу ты, с тобой сдуреешь, какая же это голубика?! Ну, говорят тебе - черника!- сердито сказал отец.
- Нет, голубика, - повторила я.
- Черника, черника, черника, - затараторил брат, показывая вымазанный ягодой язык.

   Из леса мы вернулись не в очень хорошем настроении.


- Вечно ты все испортишь своим упрямством, - с досадой говорила мать.

   Далекий день в роскошном августовском лесу под Зеленогорском…

   Мои домашние еще долго дразнили меня «черника-голубика».

   «Черника-голубика», бросали они, не умея переубедить меня в споре и исчерпав все мыслимые на их взгляд аргументы.

   «Черника-голубика» - это срабатывало. Я надолго прекращала с ними всяческие дебаты. Я вообще прекращала высказывать свое мнение, чтобы не наткнуться на - «черника-голубика».

   Хороша лесная ягода черника. Фиолетовые глазки - бусинки с очевидно черничным характером, веселым и подковыристым одновременно. Они так лукаво прячутся среди глянцевых листьев, выглядывая совсем чуть-чуть, но достаточно для тех, кто хотел бы их найти.

   С детских беззаботных ленинградских времен я полюбила все, что с черникой, или хотя бы - с ее вкусом. Пироги и йогурты, мороженое и кисели, и торт, и ароматный чай, и густые муссы. А уж о черничном варенье и говорить не приходиться - вкуснее, кажется, и не бывает.

   По - английски черника – bilberry, голубика – bluberry. Разница в полутонах.

   Голубика более аристократична. Прохладная, ненавязчиво - влажная, оставляющая на губах вкус лесных озер.

   Знаток их не спутает, хоть они и похожи, черника и голубика. Я их и не путаю.

   Но если бы мне снова пришлось оказаться в том далеком удивительном лесу моего детства, я и сейчас бы возразила, как тогда – Нет, это не черника, это голубика…





ГЛАВНАЯ
НОВОСТИ
АВТОРЫ

ПРОЗА
ПОЭЗИЯ
ДЕТСКАЯ
ПУБЛИЦИСТИКА
ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
ФЕЛЬЕТОНЫ
САМИЗДАТ
ИСТОРИЯ
ENGLISH
ВИДЕО
ФОТО
ХОББИ
ЮМОР
ГОСТЕВАЯ