БИБЛИОТЕКА ОДЕССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Авторы | Проза | Поэзия | Детская | Публицистика | Одесский язык | Самиздат | История | English | Фото | Видео | Хобби | Юмор | Контакты

Дорошенко Александр

Барабанщик

«…потому что для всякой вещи есть свое время и устав,
а человеку великое зло оттого, что он не знает,
что будет, и как это будет – кто скажет ему?»
Книга Екклесиаста или Проповедника. 8.6,7


«Шел с улыбкой белозубой
Барабанщик молодой…

Пляшут кони,
Льются трубы
Светлой медною водой

В такт коням,
Вздувая вены,
Трубачи гремят кадриль,
И ложатся хлопья пены
На порхающую пыль»
/ Иосиф Уткин. Барабанщик /

   Валерий Петрович Терпсихоров, будучи мертвецом, лежал в гробу, приготовленный для прощания. Лежал он вымытым и побритым, на спине, в той именно позе, которую так не любил при жизни, со сложенными на животе руками. Его голова немного откинулась назад, потому что подушка была маловата, и это было неудобно. Валера видеть не мог, но чувствовал, что нос, и так всегда удлиняющийся у мертвых, торчащий впереди всего тела, нос его, не малый при жизни, теперь в основном и представлял его пришедшим прощаться. Со стороны это было как ворона, или галка, закоченевшая на спине, в строгом и важном молчании лежащая на тротуарном асфальте.
   Валера вспомнил, что так выглядел и Рождественский гусь, ощипанный, вымытый, наполненный специями и яблоками, положенный на громадное дедушки-бабушкино блюдо и торжественно установленный в самом центре праздничного стола. Мы знаем будни, а все остальные дни, кроме них, называем праздничными. Этот Валерин день был последним его праздничным днем.
   Гроб был вовсе не дубовый, как хотелось Валере, а из какого-то более дешевого дерева, доски еще не просохли и дерево было влажным. Оно хранило запах дерева и лака, которым покрыли для красоты гроб. Он все же был не из дешевых, полированный, с бронзовыми ручками, с двумя крышками, прозрачной внутренней и глухой, верхней. Сейчас верхняя была откинута, и Валера лежал под стеклом, как Ленин в мавзолее. Он мальчиком Ленина в гробу видел, отец взял его в Москву и они пошли, как водится, в мавзолей. Как жук в гербарии, или как там это называется, где жуков, наколотых на булавки, помещают в рамку под стекло.
   Катюша решила сэкономить на гробе, он этого и ожидал. Он, правда, оставил ей достаточно денег, бедствовать она не будет, но характер и расчетливость брали свое. И подружки ее вполне это поймут, и так станут говорить, - мол, внешне прилично, а ему там это ни к чему. Ну ладно, вмешаться он уже не может, сойдет и так. В гробу было мягко и уютно, он был широк и не давило плечи, как обычно приходится лежать мертвецам. Лежать как околевшему таракану на спине, со сложенными лапками… Нет, лежать Валере было удобно.
   Он видел, - когда все это закончится, включая и непременное застолье, - следующим же вечером соберутся Катюшины подружки проведать вдову (вот такие слова, подумал Валера, и определяют наше реальное положение в мире, - вдова, невеста, муж…), и устроят они посиделки, под водочку и огурчик, и кроме, что бог послал, как будут говорить о нем, утешая Катюшу, что все она сделала правильно, как прошли похороны, и гроб, и что все было как у людей, достойно. Что женщина она еще, пусть и не совсем молодая, но жить надо и есть для кого…
   Это все земное и подлое, - думал Валера, - потому что оставшиеся – враги мертвого. Так правильно, но очень больно. Они должны откупиться, и не от него, чего там ему нужно, но ото всех прочих, от их глаз, от слов. Нужен памятник, будут говорить подружки, нет, не роскошный, конечно, и деньги не те остались, и вообще мещанство, но достойный. Чтобы заткнули свои рты, - так сформулировал эту мысль Валера. Чтобы не чесали языками.
   И уже погодя, когда основательно выпьют с горя, одна из подружек невзначай и вскользь, намекнет, что все может быть, что вокруг люди, что еще предстоит жить и жить, что трудно быть одинокой, и всегда найдется кто-нибудь, чтобы скрасить горе. Конечно не сейчас, когда так остра боль утраты, но попозже…
   А Катюша замашет руками, горестно, что мол, какая ерунда, что прошла без остатка жизнь, что теперь – доживать. Но следующая рюмка, со слезой, оттертой в уголке глаза, покажется вкуснее, и с привкусом каким-то новым, – от живой жизни. Это все было так понятно, и Валера не обижался.
   И на костюме Катюша сэкономила, тот новый, купленный недавно, итальянский, она на него не надела, но и этот был всего несколько лет назад куплен. Он и одевал то его пару раз, потому что невзлюбил, так бывает с вещами. Одно по душе, а другое не любишь, и все. Катя знала об этой его неприязни к костюму, но в нем положила. И на галстуке тоже, - галстук, что ему повязали, был из недорогих, а Валера любил шелковые галстуки, и было у него их с десяток, но вдова решила и здесь упростить дело. Что она станет делать с его шмотками? Подарит, наверное, племянникам или на дни рождения знакомым. Да, конечно, на дни рождения, ей это обеспечит подарки на ближайших десять мужских праздников, галстуки эти никак не устареют, а носил он их немного, и они выглядят как новые. Эта мысль Валеру развлекла, что друзья получат в подарок галстуки от мертвеца. Некоторых, если бы мог дотянуться, он своим галстуком удушил бы!
   Что еще было плохо, это платочек в кармашке пиджака. Он был от другого галстука, и еще сам Валера его в кармашек и всунул. Можно было бы посмотреть, и заменить, или просто вынуть. Женщина, как правило, спотыкается на мелочах. Валера это понял еще совсем молодым, когда так остро чувствовал мир и его оттенки. Все правильно делает женщина, как обнимает и как говорит ласковые слова, но вот, устав играть по правилам, чувствуя, что все получилось отлично, она отпускает себя, и становится сама собою, и тогда, в мелочи, в жесте, в неловком случайном слове, все рушится. Женщина этого понять не может, и объяснить это ей невозможно, но рушится сразу и все. Тогда приходишь в себя, и тихо себе говоришь, – жизнь! – такова жизнь! С этим надо мириться.
   Да, конечно, приходит понимание сути этой жизни, или того, что мы так, за незнанием слов, называем, и тогда рождается чувство жалости к женщине, к убогости нашей жизни, понимание ее скудной структуры. Мужчина становится лучше и сильнее, в такие моменты.
   Было понятно, в чем он лежит, но непонятно где. Гроб стоял в большом помещении, даже в очень большом, – трудно было рассмотреть из-за высоких стенок гроба, но Валера видел потолок, и теперь начинал припоминать, где, в каком помещении есть такой потолок. Было похоже на вестибюль Новороссийского университета, а это означало высокую честь. Вот уже лет двадцать, или больше, так никого не хоронили. Валера помнил еще студентом, что так принято было хоронить профессуру университета, торжественно выставив гроб в громадном аванзале, в его центре, перед парадной лестницей, к ней головой.
   Плохо было то, что вокруг гроба было множество веников, так Валера называл прощальные венки. И даже на нем, прямо на теле, до самой груди, лежала груда цветов. Эти цветы, прощальные, непременно с четным числом цветков, розочек или гвоздик, имели погребальный привкус и запах. Черт его знает, наверное, сразу, в момент, когда цветочная торговка получает такой заказ от человека с постным в меру лицом (со сдержанной скорбью, как это у них называется, с выражением, с которым они все и придут сейчас с ним прощаться), цветы сразу меняют запах. А могли бы смеяться и звенеть колокольчиками, будучи отобраны на юбилей или день рождения.
   Запах цветов, и вообще цвет и запах видимого мира, они зависят от нас, от нашего восприятия, – думал Валера, – и хорошо бы написать об этом, но теперь уже поздно.
   Пока что зал был громаден и пуст. Никого не было. Наверное, его, Валеру, только что внесли в этот зал, установили в центре, забросали вениками…

«Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…»

   Правильно писал Галич, – на предстоящие полчасика. Валера лежал в тишине и в полумраке огромного зала, и знал, что пока не началось глумление, это будет последнее лучшее время его земной жизни… Он начал тихо декламировать стих, – в пустой и гулкой тишине звук набирал силу, был низкого глухого тона и звучал торжественно…

«Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея»
/ Осип Мандельштам. Декабрист. 1917. /

   Как заупокойную молитву читаю, подумал Валера. Сам по себе. Но как удивительно звучат эти слова, не вникая в их смысл, в странность сочетания несочетаемых слов и понятий, не вдумываясь, но чувствуя, что истина здесь, в этом звуковом сочетании, что понимание мира лежит вдалеке от логических наших построений, лежит и ждет, но, когда приходит, – приходит поздно!
   Конечно, хоть время и изменилось, и Бога признали вновь, но не принято звать священника к мертвому, и они не позовут. А ведь дело совсем не в словах молитвы, понял Валера. Дело в голосе, с печалью об ушедшем, пусть и многократно уже отзвучавшей по многим другим, – в голосе, звучащем в пустоте зала.
   Он лежал и читал любимые стихи, лучшее, что знал на земле.

«И ночью снилась небылица,
Далекий вальс и чьи-то лица,
И нежность чьих-то глаз,
И ненаписанные стансы,
И трижды взятые авансы
Под стансы и рассказ.
И море снилось, но другое,
Далекое и голубое,
И милый Коктебель…»
/ Дон-Аминадо /

   Ах, это слово, имя это прелестное, – Коктебель, – оно, как сердце, – вот произнес, и сразу так многое возникло – в повороте головы, – в движении шага, – в сжавшейся ладони руки, – как будто античная монета легла на твою ладонь, и в ней сохранилось тепло ладони тысячелетия назад потерянного друга, – где бы он сейчас ни был…
   – вечерняя тень кипариса, опрокинутая на береговой склон и коснувшаяся головой прибрежной прохладной волны, весь день стояла жара, ветер где-то спал, наверное в пустыне Сахара, где хорошо и покойно спится ветру, дышать было нечем, а волна, она так нежна и прохладна,
   – серпантин дороги, падающей к морю, в лунном отблеске серебра, – среди ночных холмов, они тоже сейчас засыпают и равномерное чистое их дыхание чистотой сливается с морем,
   – ночная прохлада на песке у береговой кромки,
   – бегущие наискось волны в гребешках пены, как ожившие лошади в серябряных гривах на русских лубочных картинках,
   – счастье жить на земле, и еще вера, что ты не одинок в своих бедах, – таких страшных, – таких давних, – таких выдуманных…
   Он вспомнил свой Коктебель. Ему тогда было тридцать лет, и в самый разгар лета он уехал в Крым. Даже не к морю, у нас ведь здесь свое море, но чтобы отдохнуть от людей. Был тяжелый год, и он устал. В Коктебле две недели подряд, эти лучшие две недели всей его жизни, непрерывно шел дождь. Яростный дождь, с перерывами на дождь просто, он хлестал береговые склоны и гнал упругие волны на берега, руша и осыпая дамбы…
   Они так ни разу тогда не увидели солнца. Почему же всегда, много лет и всегда, когда он вспоминал Марину, ему виделось, слышалось, чудилось солнце? Водопадом оно обрушивалось на них, дождем света и ласкового тепла…
   Наш голос создан для стихов, думал Валера, и для псалмов, для речи, в которой нет содержания нашей обыденной жизни, нет всякой дури.
   Но лучшая речь, – вне слов, – лучшая, – когда уходят последние слова, и остается ритм и мелодия, когда остается истинная сила речи! Как поздно приходит понимание, – думал Валера, – как дорого оно нам обходится!
   Даже лекцию можно было бы прочесть вслух, хорошую лекцию, какую читаешь на первых курсах еще мальчишкам и девчонкам, о термодинамике или математических началах, о чем-то выработанном любовью мысли, и не ограниченном рамками убогой пользы, и тогда голос в пустоте большой аудитории звучит торжественно и объемно. Как тронная речь… И лица ребят светятся в мягкой темноте аудитории…
   Он себя называл барабанщиком. Это было от стихотворения Иосифа, которое он случайно прочел мальчишкой, он даже вспомнил где и когда, – в библиотечном зале на Пастера. В громадном, светлом, торжественном. Он провел в нем много молодых лет, – лучших. И часто потом вспоминал, даже думал зайти, посмотреть и вспомнить. Не собрался!
   Он тогда не читал вообще стихов, он читал научные монографии, и стол его был ими заставлен, десятком и больше, с закладками и пометками на полях. А на соседнем столике лежала книга со стихами Иосифа Уткина. Он улыбнулся такому странному сочетанию имен, в одном из них был Египет и пыль Ханаанских дорог, а во втором плыли по реке утки, и говорили между собою об этой реке, о камышах, о чистом и ясном утреннем небе.
   Он протянул руку, – куда-то отлучился хозяин столика, – и раскрыл книгу, прямо на Барабанщике. Строчки были просты и наивны, смысл их был как детская песенка, в них вроде бы не было никакого смысла, но странность произошла в громадной пустоте библиотечного многоколонного зала, – он увидел пляшущих в нетерпении коней, и увидел как далеко позади них оседает потревоженная копытами пыль…
   А на что такое ты потратил все свое время, – на эти диссертации, что ли? На суету учебных процессов и конференций. Дельным была Москва, друзья, ночная Москва, и стол, накрытый к празднику, или так, без причины, и потом ночные московские улицы, в сугробах снега, … в ливнях дождя, … в ласковом и уже теплом весеннем солнце.
   Валера хотел повернуться на бок, но опомнился. А неплохо бы, придут эти скорбеть, с вениками, скорбеть о себе, и шептаться из-под тишка, а дорогой покойничек (это видимо в смысле затрат такая вышла формулировка, да и то правда, – дороговато стоит сегодня похоронить человека) лежит себе на боку, мечтательно подперев рукой подбородок!
   В зале теперь царил приглушенный звук множества голосов. Это вошли и продолжали входить опоздавшие. Они подходили достойно, со сдержанной скорбью, и укладывали цветы на Валеру, – на ноги и грудь. Как к памятнику неизвестному солдату, когда тебя снимают киношники, и не в солдате дело. Некоторые наклонялись и клали руку на боковую стенку гроба, как бы прикасаясь к телу. Что ж, думал Валера, я и сам не любил прикасаться к покойникам. Он стал различать голоса и узнавать пришедших. В основном это были сотрудники по университету. Сверстников осталось немного, они собрались группой, выходя попарно, по очереди, стоять в почетном карауле.
   Стали произносить речи, о том, какой Валера замечательный был человек, – ученый, – друг, – и вообще какая это была светлая личность. Валера лежал и улыбался. Он слушал разговоры в толпе пришедших. Люди собрались в небольшие группы, по возрасту, по работе общей, по дружбе. Вновь пришедший достойно, со сдержанной печалью, шел ко гробу, затем пятился к такой группе знакомых, и, скорбно пожав всем руки (некоторые отказывались, был такой обычай, чтобы рук на похоронах не пожимать), включался в шедшую уже беседу. Говорили, конечно, не о Валере, а о том, как и кто выглядит из пришедших, потому что с похорон предыдущих люди не виделись. Обсуждали новости, что случилось за прошедшее время. Смотрели по сторонам, на входящих в зал, кивали или пожимали руки. Переходили из группы в группу. Зал был наполнен звуком приглушенных голосов. Речи никто не слушал. Шла тусовка, с привкусом скорби. Все как у всех, подумал Валера, я ведь также себя вел на чужих похоронах.
   Впервые Валера лежал прилюдно, среди толпы людей, и ему было неловко. В давнишние времена, когда в стране были трудности с гостиницами, и, застряв где-нибудь в аэропорту, надо было прилюдно скоротать ночь, Валера не позволял себе спать на людях. В таком поступке, он это знал, было нарушение личной интимности, опасное, грозящее последствиями. Ну, теперь последствий можно не опасаться, – подумал Валера, – можно вот так полежать, прикрыв веки, притворясь спящим.
   Он узнал женский голос, и на нем сосредоточился. Нечего там стоять и всхлипывать, подумал Валера, могла бы прилечь рядом, напоследок. Некоторое время он представлял себе, как это здесь получится, но потом отогнал эту суетную мысль. Такие желания были явно не к месту, но улыбка тронула его губы.
   Он расслышал женские знакомые голоса с похвалой в свой адрес, что мол, лежит, как живой. Что даже улыбается. И вспомнил, как кто-то из мемуаристов написал о Блоке, что был тот в гробу нехорош, как бы упрекая Блока в недостойном поступке. Мужчины говорили о грядущих перемещениях, и гадали, кто будет заведовать кафедрой, или пригласят варяга…
   Гроб подняли и понесли. Валера считал знакомые ступеньки, его наклонили в гробу, и он вспомнил, – покойника несут ногами вперед. Как бы сам иду к могиле, подумал Валера. Своими ногами.
   Теперь он видел боковую стену университета, желтого казенного цвета, любимого всеми империями в этой стране. Видел фронтон холодильного института с фигурами каких-то рыбаков и колхозниц. Так и не успел их рассмотреть, подумал Валера. Молоденькие листики деревьев, только что вышедшие из веточек, уже весело щебетали свои детские песенки на весеннем ветру. Валера с удовольствием ощутил капельки мелкого дождя на губах.
   В этот момент завхоз университетский подскочил к несущим гроб, и трагическим шепотом приказал немедленно закрыть крышку гроба. Козел, – с чувством подумал Валера. Был козлом и это навсегда. Он перестал что-либо видеть, только чувствовал покачивание гроба, когда несли, потом противный скользящий звук трения о салазки, когда гроб устанавливали на дне катафалка, и вновь покачивание и подпрыгивание гроба на ухабах, через которые шла машина.
   Он ехал и видел любимые улицы, где прошла жизнь. Вот свернули на Пастера, а теперь едим по Преображенской. На Тираспольской площади сделали круг почета, и Валера вдруг вспомнил множество лет назад прочитанное и так давно позабытое, – этой площадью въехал в Город Пушкин, по Тираспольскому тракту, из Молдавии. Здесь тогда был сад, в центре площади, за невысокой решеткой, и кусочек дуги, думал Валера, от Тираспольской улицы до Преображенской, мы прошли колесо в колесо.
   Некоторое время он вспоминал невысокого человека, курчавого и смуглого, с нерусской внешностью белого арапа, который стал нам родиной больше, чем все необозримые ее пространства, войны и города. Чем вся эта мишура и смешная чушь, которыми нас пичкали с детства, и вот в самом последнем счете, как итог, все что осталось в душе, – его чеканный упругий стих!

Нет, весь я не умру…

   Конечно нет, думал Валера. Теперь мысль его текла в спокойных берегах, проведенных этим русским африканцем, – нет, – не умру, – но останусь, и это не обязательно в книгах и формулах, – но в людях, которых любил, и которые любили меня. В камнях этой мостовой, в стенах домов, в ступеньках подвальчика, который сейчас проезжаем, где недорогое вино нашей молодости было таким вкусным, как никогда потом уже не было.
   Валера вспомнил себя студентом, с ребятами, как они весело спускались в подвальчик по этим самым ступенькам, к прохладным бочкам вина, дешевого, на розлив. А в университете шли лекции. Хорошо, что я тогда их пропустил, решил Валера. А это все, книжную эту мудрость, я потом прочел сам, и сам понял. Так было полезнее учиться, но не в книгах дело, пусть самых лучших, – дело в этом вине, в вине моей молодости.
   Машина шла по Преображенской до Привоза, и Валера вспомнил себя мальчишкой, как с этой стороны Привоза, у Рыбного корпуса, он покупал свежих рачков, по дороге на Ланжерон и Отраду. Можно было двадцать восьмым трамваем доехать до парка и там сбежать вниз по крутому откосу, а на берегу уже ждали ребята с удочками. Они успели, пока он мотался на Привоз, стащить лодку к воде, и весла уже были в уключинах. Валера вспомнил, как по утрам было холодно от морской воды, и как они замерзали, пока солнышко не поднималось над морем. А потом наступала жара, но к этому времени, уже со связками свежих бычков, накупавшись, они торопились к четвертому трамваю, чтобы пораньше быть дома, на Молдаванке, и порадовать уловом родителей. Валера вспомнил вкус жаренного бычка, – бабушка ему давала первого, а к бычку всегда был огурец, или свежая, красная от возмущения, помидора. И большой ломоть хлеба. Валера даже хотел облизнуть вкус бычка с губ, но вовремя вспомнил, что это, ему и здесь, – неуместно делать.
   Проехали зоопарк и свернули на Люстдорфскую дорогу. Жаль, отозвалось сердце, мало осталось ехать! Вот повернули и притормозили у центральных кладбищенских ворот. Ждали, пока откроют, а потом проехали широкой аллеей, обогнули церковь и долго ехали по продольной аллее.
   Небо Валера увидел уже с могильного холмика, куда его поставили для прощанья и вновь открыли лицезреть и убиваться в скорби. Он лежал неудобно, потому что гроб от неровностей земляного холмика наклонился на правую сторону. Как корабль перед крушением, подумал Валера, как «Титаник» в известном фильме. Все, спрыгнувшие с корабля уцелеют, все оставшиеся на борту – нет!
   Вновь начались речи, но Валера отключил звук. Он смотрел вокруг себя, как это и где это будет. Место над ним. Последнее. Он увидел деревце и понял, что оно будет жить у него в изголовье, тоненькое с худеньким стволом, искривленным, потому что ему пришлось выбираться из-за громадного памятника, перекрывшего солнце. Лет через десять оно вырастет, и раскинет надо мною крону, обрадовался Валера. Названия деревцу он не знал, но оно ему понравилось.
   И ласково тронув рукой молодую шершавость ствола, он прошептал любимые слова:

«Барабанщик,
Где же кудри?
Где же песня и кадриль?

К Эрзеруму
Скачут курды,
Пляшут кони,
Дышит пыль…»
/ Иосиф Уткин. Барабанщик /

   Он еще тогда, мальчишкой, запомнил эти строчки. И почувствовал, что будет день, он их произнесет по себе. Хорошо бы написать эти слова на моем камне, решил Валера, только эти слова, и ничего к ним не добавлять, – даже имени. Наше имя случайность. Но чтобы человек, случайный прохожий, идущий кладбищенской тропой, остановился прочесть эти строки, и увидел, как за поворотом тропинки, вдоль центральной аллеи, проскачут к Эрзеруму курды, торопясь и боясь не успеть. Чтобы услышал бешенный перестук конских копыт и увидел пыль, взволнованную, как тень отшумевшей жизни, промчавшейся к Эрзеруму. Чтобы так и стоял у моей могилы, пока не затихнет звук копыт и не уляжется успокоенная пыль. И тогда я тоже, понял Валера, услышу прошумевший над землей конский топот.
   Внезапно крышку гроба захлопнули. Это как с музыкальным инструментом, подумал Валера, со скрипкой, на которой играл музыкант, стояла вокруг публика, слушала игру и вытирала слезы, так красиво они пели, инструмент и скрипач, а теперь, окончив игру, положили в футляр обоих.
   Он знал, что еще может услышать звук падающей земли, из рук прощающихся, и потом, грохот тяжелых и влажных земляных комьев, с лопат специалистов похоронного дела, но не захотел ничего больше слышать. Он закрыл глаза и заснул.


Спи, дорогой!




ГЛАВНАЯ
НОВОСТИ
АВТОРЫ

ПРОЗА
ПОЭЗИЯ
ДЕТСКАЯ
ПУБЛИЦИСТИКА
ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
ФЕЛЬЕТОНЫ
САМИЗДАТ
ИСТОРИЯ
ENGLISH
ВИДЕО
ФОТО
ХОББИ
ЮМОР
ГОСТЕВАЯ