БИБЛИОТЕКА ОДЕССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Авторы | Проза | Поэзия | Детская | Публицистика | Одесский язык | Самиздат | История | English | Фото | Видео | Хобби | Юмор | Контакты

Дорошенко Александр

Когда я уйду…
Несколько слов на случай своей кончины



«Кто твой учитель пенья?
Тот, кто идет по кругу.
Где ты его увидел?
На границе вечных снегов.
Почему ты его не разбудишь?
Потому что он бы умер.
Почему ты о нем не плачешь?
Потому что он это я»
Борис Поплавский. Учитель

«Если бы мы знали все, что о нас будут говорить, когда нас не будет, нас бы уже давно не было…»
Дон-Аминадо


   Когда я уйду будет весна, в самой середине апреля…
   Будет ночь, и молодые листики на ветке дерева за окном будут тихо кружить под ночным ветром, и шептать слова песенки. Это детская песенка, каждый помнит ее слова.
   Ночью пройдет дождь, мягкий, тихий, задумчивый.
   Я услышу его шепот…
   Он пройдет тихо, так ходит на мягких упругих лапах дворовый кот. Лапы пружинят силой и кажется, что он не идет, но играет.
   Я успею расслышать его осторожный и торопливый шаг.

   Когда я уйду, в эту ночь, зацветет акация.
   У дома моего, если, выйдя из ворот, повернуть вправо, на самом углу Спиридоновской и Дегтярной, стоит акация. Она высока и стройна. Покрыто грубыми морщинами-складками ее тело и чуть выгнут ствол.
   Он упруг и выгнут напряжением, – как сабельный клинок.
   В эту ночь, уже во второй ее половине, на склоне к утру, она зацветет.

   Когда эти слова прочтет благородный читатель, он вздохнет, а девушка в этом месте уронит слезу. Но непременно найдется прохвост, и заявит, что акация не цветет в эти дни, что для нее это рано, что это все выдумки автора, который был тот еще враль…
   Она зацветет!
   Единственная во всем городе, из всех уцелевших акаций, – в этом-то и весь смысл. А так, если бы просто совпали даты моего ухода и цветения акаций, чему бы здесь удивляться? И что запомнили бы горожане?
   Но этим утром, выйдя из своих квартир, и пробегая в беспамятстве мимо моей акации, они почувствуют запах, поднимут головы, и остановятся на минуту-другую.
   Эта минута и есть все, ради чего они встали из своих гробов, и лица их, обращенные к небу, в эти немногие минуты, – живые лица!
   Они скажут друг другу, как говорят между собою даже и вовсе незнакомые люди в день цветения акаций, – как хорошо! – и добавят, – как странно! – ведь еще не время, в последние дни совсем не было солнца, но шли глухие затяжные дожди, это только сегодня, с утра, такое ясное солнце, и так тепло, но для дерева, чтобы проснуться и зацвести этого ведь так мало.
   Много они понимают в акациях!
   Это утро будет ярким и праздничным, потому что это мой день, самый главный, но и ваш, потому что день моего явления к вам был мне болью и криком.
   Этот день будет моим прощальным подарком.
   Постояв на этом углу, они побегут дальше.

   Ночью этой, когда я открою глаза, уставшие видеть земную жизнь, в моем изголовье я увижу Ангела Смерти. Он черен, как уходящая ночь, глубокой ночной темнотой, и крылья его отливают ночным серебром. Только глаза, бесчисленные по всему его телу, будут светиться, и так я рассмотрю новый мир, новый, неведомый.
   Эти глаза, как ночные бабочки, в их оперенье все краски начала мира. И каждый глаз смотрит на меня, на вернувшегося домой…
   Контуры будут привычны, – комната, потолок, спинка кресла. Они сохранят очертания но утратят тягостную силу веса.
   Так же как прежде, груб табурет и убит подошвой пол.
   Я легко поднимусь и, взяв приготовленную чистую рубаху, аккуратно развешанную на спинке стула, немного удивлюсь двум глубоким прорезям на спине, и тут же вспомню их назначение.
   Это ведь для крыльев, обретенных вновь и утраченных так давно.
   Теперь я буду видеть дальше и глубже, во все концы старого, земного и древнего, родоначального мира.
   Рубаха приятна материей, легка и пахнет свежестью маминых рук…
   Я подойду к окну, ощущая упругую силу крыльев, и так постою, всматриваясь в новый мир…
   Припоминая…

   Я стану в эту последнюю ночь невесомой птицей, с белоснежным оперением крыльев. И, легко оттолкнувшись ногой от подоконника, полечу над спящим миром.
   Мне нужно будет слетать по многим адресам отзвучавшей жизни.
   Это ночь одна, единственная в жизни человека, когда отпускает земное притяжение, отпускает груз тела, и человек легко отрывается от земли.
   В такую ночь можно облететь всю свою жизнь, все, что вспомнится в ней.
   Попрощаться…

   Сначала, – к морю!
   Вот Дальницкая улица, на Молдаванке…

   Вот Москва, и это весна этого же дня, только множества лет назад. В этот день я тогда прилетел в Москву, к любимой, и она ждала меня в нашем тихом кафе на старом Арбате.
   Она сидит за столиком и ждет, и время от времени смотрит вдоль Арбатской улицы, высматривая меня, мой легкий шаг.

   Это мой Город, самый-самый любимый, и наверное по-своему единственный, потому что так и выходит, сейчас он, а немного погодя, вернувшись домой, Одесса.

   Когда я уйду, мир людей ничего не почувствует.
   Изменит свой путь проходящая мимо кошка и поднимет голову, чтобы всмотреться в мои глаза.
   Собака, огибающая угол Спиридоновской и Дегтярной, собьется с шага, и заскулит, не уяснив причины пришедшей беды…
   Друзья мои поделятся новостью. Печально опустив уголки губ, печально качнув головой. Уточнят возраст.
   Скажут:
   – Мог бы еще…
   Спросят:
   – Что же у него было? – и начнут городить всякую глупость.
   Я бы ответил правду:
   – Жизнь!

   В моем родном институте утром этого дня вывесят объявление, где-нибудь подальше от глаз, в коридорах старых корпусов, гуськом идущих вдоль Пастера к Преображенской.
   Траурный листик размером четвертого формата, на котором пишут студенты курсовые и дипломные работы, с небольшой фотографией в центре, отыскавшейся где-нибудь на кафедре, фотографией серого цвета, потому что цветная здесь неуместна. И еще потому, что на принтере, где распечатают эту бумажку, будет на исходе картридж.
   Вывесят этот листок у деканата, среди расписаний занятий.
   Студенты увидят неизвестного им человека, старого, как они определят, и кто-нибудь, нуждаясь рассмотреть цифру расписаний, закрытую уголком некролога, выковыряет кнопку и отогнет этот угол, так его и оставив, и все идущие этим узким и длинным коридором, еще издалека будут видеть уголок листка, отогнутый и колеблемый на коридорном сквозняке, как мою руку, прощальную, уходящую навсегда.
   Листок этот будет висеть всю ночь.
   Пришедшая поутру секретарша снимет ненужный листок и бросит в урну.

   Волна этого события будет длиться недолго, настигая моих друзей и знакомых, касаясь их, останавливая на бегу. Чтобы вскрикнув, печально качнуть головой и спросить:
   – Что же у него было?
   – Жизнь! Это такая болезнь, – от нее не бывает лекарств!

   В профессиональном журнале появится некролог с перечнем моих званий и степенях и числом публикаций, где обяжутся память обо мне хранить вечно (пока бьются сердца, – и пускай бьются долго и независимо от этой задачи!).
   Сообщение поместят в местной газете, на последней странице, внизу, чуть повыше линии, под которой обычно указывается адрес и телефоны редакции. В черной рамке, тонкой, не жирной, потому что жирная, это сгущенный траур и скорбь, а траур имеет заслуженную степень серьезности!

   Но пройдет время.
   Книги мои, мои своенравные дети, станут жить без меня. Они начали эту жизнь еще при мне, потому что читателей своих я не знал. Их будут читать, и, я думаю, как-нибудь переиздадут.
   Так возникнет мысль меня разыскать, найти обо мне всякие сведения, включить мое имя в перечень чтимых. Чтобы, придя к моему камню, наклонять кудри, и плакать.
   К камню, которого они не смогут найти.

   Вот тогда я стану легендой. Чем меньше о человеке известно, тем интереснее сочинять.
   Они покопаются в моем институте и поднимут местные архивы, найдут сведения, что в таком-то году меня утвердили в таком-то звании… и наградили грамотой… И напишут о моих книгах рецензии, где высокомерно отметят, что рука моя часто писала произвольно и поэтому ошибалась.
   Моя рука, которой больше нет.

   Всякие, знавшие меня понаслышке, напишут воспоминания.
   Что, вот мол, был он…
   Напишут всякую ерунду, по той причине, что никогда и ничего не понимали в жизни.
   А жизнь, это как детские разноцветные кубики, у них много граней, и на каждой частичка заманчивого сюжета, и можно из таких кубиков построить замок, с башнями, крепостными стенами, и въездом, а над самой высокой башней поднять гордое знамя. И чтобы из высокого окна выглядывала прелестная молодая принцесса…
   (а лучше бы сидела там молоденькая кошечка, – и умывалась бы лапкой).
   Но можно построить из кубиков серое здание психбольницы, прямоугольное, с гладко выбритым фасадом, с дырами окон, пустыми, как высосанные смертью глаза. И чтобы из такого окна смотрел человек в белом и грязном халате…
   (в некотором царстве, в странном государстве, жил-был принц, – редкий пьяница!).
   Поэтому я скажу о себе сам.

   Это мой двор.
   Это нижнего первоэтажного соседа полинялый деревянный штакетник.
   Это две табуретки, тоже соседские, потому что в нашей квартире нет подходящих табуреток, на которые можно поставить гроб. Табуретки эти от сердобольных соседей. Они крепкие, но разновелики, а двор наш весь в ухабах и ямах, – обычный старый одесский двор.
   Это гроб, он деревянный и оббит чем-то умеренно цветным, мне изнутри не различить цвет.
   Это я, – в костюме, в галстуке. Прилично приготовлен для Вечности.
   (Главное, чтобы она подготовилась для встречи со мной!).
   А это вы, пришедшие с последним приветом.
   Вы стоите полукругом, и тихо перешептываетесь. Я слышу ваши голоса, потому что не в этом ящике дело, сейчас я хожу среди вас, стою за спиной, наклонив голову, слушаю…
   Это печальный день, – я вижу, как вы постарели…
   А это мой голос, – мой прощальный голос, для вас, – с любовью и печалью. Не о себе, что обо мне печалиться, когда вон он я, высоко в небесах, обернувшийся глянуть на вас, от порога Рая.
   Перестаньте шептаться, и узнавать пришедших, и обсуждать их постаревший вид. Послушайте, я буду говорить кратко, и впервые о себе правду.
   Вложите мои слова в свои уши!

   Он был живой, веселый и добрый.
   Это главное.
   Но было в нем что-то сомнительное и несочетаемое.
   Происхождение какое-то двойственное имел, на грани. По отцовской линии был из евреев, а по материнской имел множество поколений предков-антисемитов. И когда вспоминал предков, были это бородатые ученые раввины, испанские, голландские, немецкие, польские, или были это свирепые запорожцы. А когда пытался представить себе их одновременно, и тех и других, во временах их жизни, получался вид погрома где-нибудь в западной Украине или Польше. Или эшафот на львовской площади и казака с заломленными руками…
   Это хорошо и со вкусом описал Гоголь.
   Евреи его евреем не считали, – по матери он был для них украинцем, а украинцы его считали конечно евреем.
   Чей же он был? Как Илья Муромец, – русская народная гордость, – из народа мурома, или Добрыня Никитич, – но тоже не получалось, – Добрыня был евреем по матери, без всяких смесей.
   Но сам он предпочитал только чистые напитки.
   Выходцем он был из совершенно различных сред. По отцовской линии из богачей, а по материнской из самого что ни на есть крестьянства. И первые о вторых говорили на своем языке «Ам ха арез», пренебрежительно, – «люди земли», а чтобы понятнее, – быдло. Вторые естественно отвечали, – жидовские морды.
   Фамилию носил в первой части жизни одну, а во второй иную, и, до удивления противоположную. Он даже и здесь, сейчас, лежит под чужой фамилией, как под псевдонимом.
   Чтобы его не узнал Ангел Смерти и прошел мимо?!
   Это старый еврейский прием, спрятаться и обмануть, и не кого-нибудь, а самого Бога!
   Вырос он на Молдаванке, там поместил его Бог, чтобы правильно воспитать.

   И занятия его были двойственной природы, – ученый и инженер, это внешне, в миру, то есть вполне приземленные занятия, а с другой – писательство. Да писал бы еще что-нибудь полезное об инженерном деле, воспоминания там о холодильных или криогенных системах, так нет, – всякое разное писал, свойственное скорее людям свободных совершенно профессий.
   Жизнь свою он шел между народами и людьми, проходя меж них совершенно свободно и никого не касаясь. Шел и рассматривал, а окружающие народы были вполне статичны, между которыми шел, только головы они поворачивали ему следом, пытаясь понять, что это вот сейчас было такое, прошедшее быстро и мимо...
   И когда писал о современниках, так и писал, как их видел, статистами в странной пьесе, где он был один актером. И так писал обо всех, и о евреях тоже.

   Больше всех красивостей мира он любил полевой цветок – чертополох. Обросший как еж с головы до хвоста колючками, чтобы защитить самый нежный цветок на земле…
   Еще он любил собак. Люди, не понимающие причин такой любви и привязанностей, умилялись, но если бы они смогли понять истинную причину, – они бы оскорбились.
   Умиляться там было нечему!

   О нем говорили великие поэты:

«Померкнет день; устанет ветр реветь,
Нагое сердце перестанет верить,
Река начнет у берегов мелеть,
Я стану жизнь рассчитывать и мерить.

Они прошли, безумные года,
Как отошла весенняя вода,
В которой отражалось поднебесье.
Ах, отошел и уничтожен весь я.

Свистит над домом остроносый дрозд,
Чернила пахнут вишнею и морем,
Души въезжает шарабан на мост.
Ах, мы ль себе раскаяться позволим?

Себя ли позовем из темноты,
Себе ль снесем на кладбище цветы,
Себя ль разыщем, фонарем махая?
Себе ль напишем, в прошлое съезжая?...» ( 1 )

   Я расскажу, как это будет, с каждым из вас.
   Некоторое время ты идешь в темноте, кто-то крепко держит тебя за руку, и ведет за собой, чтобы не оступился ( 2 ), а потом сразу раскрывается свет.
   Яркий, но не бьющий в глаза, как дальнобойные фары автомашин, спокойный и мягкий, добрый и совсем не пугающий свет.
   Тогда ты разглядишь своего поводыря, – это Ангел Смерти ( 3 ), – Чернолакированный как катафалк Ангел, в черном оперении, и рука, за которую ты держался – она тоже черного эфиопского цвета.
   Так мы будем идти долгое время и путь станет привычным, привычной рука…

   Прямо перед тобой на зеленой лужайке с аккуратно подстриженной травой, ровной, как в юности была моя беговая дорожка, выстроен почетный караул. Стоят строем Ангелы, – Ангелы лучезарного Света (они так называются и это особая кремлевская группа Ангелов, – их основная забота, – почетная встреча прибывших, но не всех, – а кому положено!).
   Строем стоят, замерев, как учил мой незабвенный старшина, ровняясь взглядом в грудь четвертого Ангела, ровно ему на правый пупок ( 4 ). На плече у каждого, вместо карабина, – пальмовая ветвь ( 5 ). А в конце этой красивой шеренги, – ты представь себе только, – белые как гуси Ангелы, все перышки у них один к одному, вгладь, и крылья вровень (их отбирают не только по росту, но и по размерам крыльев и цвету оперения, и подобрать таких несколько дюжин совсем не просто!), – в конце этой белоснежной шеренги ( 6 ) стоит разводящий, – Ангел-Старшина, – и он уж совсем раскошен, – в аксельбантах и орденах, – но что-то удивит тебя в нем необычно.
   С расстояния это разглядеть трудно, но с каждым шагом, идя вдоль парадного этого караула, и вглядываясь в каждого Ангела, чтобы ненароком его не обидеть, – ведь встреча такая не каждому светит, поверь, – только самым что ни на есть самым! – избранным из всех мыслимо достойных, – потому такая встреча всегда редкий для Ангелов праздник, и его ничем нельзя омрачать.
   Так вот в конце там стоит, – ты это поймешь, пройдя большую часть шеренги, – там стоит и улыбается предстоящей встрече, – – – Сам – – – Петр!
   Святой Петр с ключами у пояса!
   Он единственный здесь без крыльев ( 7 ), в бороде, небольшой и округлой, по форме положенной бороде, – курчавой, с этим уже ничего не поделаешь, вполне семитского типа бородка, которая тут у нас на земле не особенно приветствовалась, но здесь, – здесь свои порядки.
   Ах, это все так понятно, почему именно тебе выпала такая встреча, – за страну, в которой угораздило родиться и жить, – за преступные эти режимы, – за все мучения предков, да мало ли, – нам это положено по крови и происхожденью!
   За то, что жил, не гневя судьбу, но принимал все эти мытарства без жалоб и причитаний, а все немногие радости – с благодарностью. За то, что не ныл на долгом пути жизни, за то, что умел любить и так и не научился ненавидеть.
   И никогда никому не мстил!
   А потом вы станете рядом с Петром, плечом к плечу, – да не волнуйся ты так! – он прост и добр, стоять с ним рядом легко и удобно, как с давно потерянным и вот счастливой случайностью найденным другом, обретенным теперь навсегда, – вы будете стоять на коврике (это конечно текинский ручной работы коврик, какому же еще там и быть), а Ангелы строем по два в ряду пройдут мимо вас маршем!

   Ну остальное там, после встречи, просто!
   Святой Петр с ключами и двери в высокой стене. Спокойный улыбающийся Петр, какими бывают только большие и сильные люди.
   А за дверьми, когда они распахнутся, – море зелени, прохлада и тишина. И местные обитатели, с цветами в руках, – земные эмигранты, вернувшиеся домой раньше тебя.
   Какие же они все молодые и красивые!
   Как тогда, когда вы были рядом и друг друга любили. Даже не глядя на себя, ты поймешь, – как молод и красив сам! А вот и твой давно позабытый пес, – мало сказать живой, – он несется к тебе, опережая всех ( 8 ).
   Не сомневайся и помни, – «все псы попадают прямо в рай!»
   Дальше ты легко во всем разберешься.
   Там до того хорошо, что все без исключения, обещавшие послать нам весточку и рассказать, как там это будет, – все они так увлекаются, что напрочь о нас забывают ( 9 ).
   И вот теперь, когда вы знаете, как это будет, – – – стоит ли туда торопиться? Главное ты уже знаешь, – с остальным можно повременить!

   На самом пороге Рая я обернусь.
   На освещенном земном полушарии, нашем, основной половине земного шара, в этот миг наступит утро.
   Первое утро планеты, лишенное моего взгляда.
   Я всмотрюсь в уцелевших вас, как вы бежите во встречных направлениях по делам…
   Обернусь на Петра.
   Уловлю понимание в его глазах, и, вновь обратившись к вам, прощально махну рукой!

   Поднимите головы, помашите в ответ!

   А напоследок стихи, потому что это красиво и нравится дамам:


«Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, –
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе, –
Выпьем до дна!»


____________________________________________________________________
1 Борис Поплавский
2 Ты просыпаешься в темноте, пытаясь понять, где ты и что с тобой, но темнота впервые такая полная, что ничего разглядеть невозможно. Потом ты вдруг ощущаешь в этом пустом пространстве не имеющем видимых измерений, чье-то присутствие, – кто-то подходит и берет тебя за руку, приглашая встать и идти. Ты встаешь и идешь за ним следом, удерживая в своей эту руку, потому что знаешь, – здесь больше ничего нет и тебе некому доверять, – ты идешь, как шел мальчишкой, еще совсем маленьким в странном и удивительном мире, держа свою маму за руку, и ты знал, что эта мамина рука и есть вся твердыня мира, – его единственная опора и суть (Прим. автора).
3 Мэлэхмувэс
4 Есть проблема, – у них ведь немалые крылья, а стоят они, как положено, в два ряда. И крылья передних Ангелов, стоящих в первом ряду, заслоняют лица стоящих сзади, потому что поднимаются выше плеч, почти вровень с головой. Поэтому Ангелы стоят, в отличие от земных армейских правил, не друг за другом, но со смещением на половину ангельского корпуса, так, чтобы лицо Ангела заднего ряда было ровно посередине вылета этих крыльев. Это называется ангельским построением в два ряда (Прим. автора).
5 У нее, как у римских ликторских топориков, листья собраны в плотный жгут, и перевиты золотой лентой, эта ветвь напоминает оружие, мирное назначением, конечно, но все же оружие, – наподобие карабина (Прим. автора).
6 На Ангелах по уставу форма, цвета хаки, с прорезями для крыльев, имеет она вид древнегреческой туники и длину до колен, а на ногах сандалии армейского образца (Прим. автора).
7 В небесной иерархии крылья бывают только у порученцев, снующих вверх-вниз-и опять вверх (Прим. автора).
8 Существует ошибочное и зловредное мнение, что в Рай не пускают собак. Это ошибка, и ты можешь быть спокоен, – да и сам подумай, кому такой рай нужен, – без наших земных псов?! (Прим. автора).
9 Вполне понятно, что Рай не для каждого, и, если что, – то встреча, не приведи Господь, – происходит совершенно иначе, – выходите вы на площадь какого-то сгоревшего города, и сгоревшего непосредственно перед вашим выходом из темноты, – стоят остовы зданий, в копоти, и пахнет гарью, как пахнет ею от давнишнего пожарища, и в этом запахе сразу все, сгоревшее одновременно, – рукописи и одежда, – остов письменного стола и прохудившийся футбольный мяч, и еще один, самый ужасный запах, – сгоревших надежд, – и подкатывает, скрипя колесами по золе пожарища, автомобиль, с решетками на окнах, черный как ворон, даже отпечаток шин у него, как вороновы следы, как трефовая поганая масть, – а на подножке висят вымазанные сажей чертенята, с закрученными кокетливо хвостиками и черными крыльями, в которых не хватает оперенья, и распахивают перед вами двери этого автомобиля, приглашая с издевательскими ужимками в салон, – а в салоне том все под стать месту и времени, – переполнено золой и гарью, и нет сидений, обгоревших до металлической рамы.
Ну, – это крайность, храни вас Господь! (Прим. автора).





ГЛАВНАЯ
НОВОСТИ
АВТОРЫ

ПРОЗА
ПОЭЗИЯ
ДЕТСКАЯ
ПУБЛИЦИСТИКА
ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
ФЕЛЬЕТОНЫ
САМИЗДАТ
ИСТОРИЯ
ENGLISH
ВИДЕО
ФОТО
ХОББИ
ЮМОР
ГОСТЕВАЯ