БИБЛИОТЕКА ОДЕССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Авторы | Проза | Поэзия | Детская | Публицистика | Одесский язык | Самиздат | История | English | Фото | Видео | Хобби | Юмор | Контакты

Ирина Дубровская

Лирические эссе

Русский как иностранный


«Господь до тех пор хранит душу твою, пока ты хранишь язык свой». Эти слова Антония Великого, напечатанные на небольшом бумажном листке, можно увидеть в стенах одесской Свято-Троицкой церкви. Как напоминание о главном. Как преду­преждение об опасности – уже настигшей, уже свершившейся. Хочется добавить «почти», потому что страшно, невозможно потерять последнюю надежду, хоть бы оснований для нее вовсе и не было. И впрямь, есть ли еще, остались ли основания надеяться, что русская часть Украины или хотя бы ее культурное ядро, сохранит свою языковую, а с нею и культурную же, и, если хотите, нравственную идентичность? Не растворится ли окончательно в мутном потоке новоявленной «рідной мови», большей частью состоящей из наскоро состряпанных галицийскими поварами неологизмов, на ходу скрещенных с привычной, затертой в быту, обезображенной грубым сленгом и невежеством носителей, но все же единственно родной русской речью?

Спору нет, среда – мощный подавляющий и формирующий фактор. Противостоять ей всегда трудно, но – всегда необходимо. Если, конечно, желаем сохранить «свою территорию» в пору ее бездарной, но навязчивой оккупации. Если стремимся защитить свой внутренний «заповедник» от беспардонных посягательств извне. Родной язык – главная составляющая и основной раритет этого заповедника. Ведь он – средство не только общения, но и соотнесения себя с той системой ценностей, которые уже проросли в плоть и кровь и стали фундаментом как отдельной личности, так и целого социального слоя. Если фундамент подмыт – не устоять дому. А наш фундамент – прямая угроза нашему существованию. Под ногами у нас вязкая, гнилая почва, которая вот-вот окажется гиблой топью, и тогда уже не выбраться, не спастись.

Пока пророссийски настроенные активисты более или менее искренне толкут воду в ступе и будоражат умы разного рода акциями, вроде «Я говорю по-русски!», и прочими протестами местного значения, – фундамент продолжает разжижаться. Пока спешащие в Европу либералы высокомерно рассуждают об изъянах российской демократии и с плохо скрываемой досадой ищут ответ на свой иезуитский вопрос – как поскорее да половчее откреститься от России, не отказываясь при этом от ее великой культуры (ведь своей-то, равноценной, нет!), а главное, от собственной к ней причастности, – пока совершается этот омерзительный торг с самими собой, их родина, уже преданная ими, погружается во тьму настоящего духовного рабства. Именно так. Ведь если не спохватимся, не отстоим свое родное, заповедное – язык свой – станем рабами. Потому что язык – это и есть родина, это и есть свобода, это и есть человеческое в человекообразном.

И пускай доморощенные демократы, лицемерно пожимая плечами, с подачи своих американских наставников заявляют, что языковая проблема надуманна, что нам же, дескать, никто не запрещает говорить по-русски. Их доводы, рассчитанные на подопытных идиотов, едва ли могут убедить думающих людей. Ведь запрещать-то совсем не обязательно. Это, в конце концов, было бы слишком грубой, не по-европейски авторитарной мерой. Нет, у наших «толерантных» и «политкорректных» деятелей есть куда более цивилизованные, «гуманные» методы. И, увы, куда более эффективные. Они всего-навсего подменяют факты и понятия и расставляют акценты так, что русский язык, а вместе с ним и те, для кого он не по форме, а по сути является родным, постепенно вытесняются, отчуждаются от привычной среды, получив в ней нелепый и унизительный статус национального меньшинства.

Однако же в этом отчасти виноваты мы сами. Не при нашем ли равнодушном соучастии произошла преступная подмена? Не мы ли, поддавшись в какой-то момент все путающему и разрушающему «ветру перемен», допустили гнусное уравнение родного языка с языками нацменьшинств, или хуже того, предпочли вовсе не заметить его, дабы не усложнять себе жизнь? Так на кого же нам пенять?

Пора наконец понять главное. Пока мы внутренне допускаем компромисс и добровольно-принудительно участвуем в этом абсурдном и оскорбительном проекте под названием «Независимая Украина», мы вполне достойны того, что имеем, и всякие внешние действия, половинчатые по существу, ничего изменить не могут. Становится все более очевидным: пока малодушно пытаемся усидеть на двух стульях и, прикинувшись дурачками, фальшиво подпеваем оранжевым запевалам о том, как это прекрасно и престижно – знать несколько языков, все акции, все протесты, все ратования за второй государственный язык – тщетны. Ибо все компромиссы преступны и все полумеры бессмысленны, когда речь идет о спасении души.

В самом деле, отдаем ли мы себе отчет в том, чем грозит нам дальнейшее развитие данного проекта? Понимаем ли, что Украина как узко национальное государство обречена на глубокую духовную и культурную провинциальность, замешанную к тому же на непомерных европейских амбициях? Что ее обособленная среда, периферийная по своей природе, неизбежно формирует местечковое сознание и соответствующий ему национальный тип – тип недалекого хуторянина, с гетманским апломбом утверждающего, что его хутор – это центр Европы? Хотим ли мы этого? Мы, воспитанные на культуре, уникальной по своей глубине, масштабности, парадоксальности, сможем допустить, чтобы наши дети стали узколобыми хуторянами и навек увязли в своем «самостийном» болоте? Но как не допустить, как противостоять прокрустову ложу тотальной украинизации? Ответ один – неуклонно сохранять свой язык. Не только его верхний, вербальный слой, но и глубинную, ментальную основу, душу его – нашу русскую душу.

Похоже, нам надо запастись немалым терпением. Ведь пока не преодолена злосчастная гордыня и порожденная ею мания «незалежности», как эпидемия, охватившая всю Мало- и Новороссию, – до тех пор мы будем только терять и разрушаться. И русский язык по-прежнему будет предательски называться «иностранным», а русская литература – «зарубежной». И мы снова и снова будем вынуждены скрепя сердце наблюдать за унижением и поруганием своих святынь. И будут плодиться поколения втиснутых в дырку между стульями оболваненных «манкуртов», не знающих никаких других стандартов, кроме двойных, и никакого другого языка, кроме местечкового суржика. Ибо мы на ложном пути, и ничего, кроме лжи, на нем быть не может.

Перемены возможны лишь в том случае, когда Малороссия, освободившись от ложных комплексов, с гордостью назовет себя своим настоящим и единственным именем Малой России и понесет его с должным достоинством и уважением. Тогда сами собой раздвинутся навязанные нам рамки искусственно созданного государства и мы обретем наконец истинную независимость – независимость от продажных гетманов и их вероломных западных покровителей. Вопреки отсутствию каких бы то ни было видимых предпосылок оздоровления, здравый смысл все-таки подсказывает, что ложь рано или поздно будет побеждена и изнасилованная мерзавцем природа, пересилив его злую волю, выпрямится в свой полный рост. И тут уж поезд истории неизбежно двинется в противоположном направлении. Но этот судьбоносный поворот еще надо выстрадать и подготовить. Каждому – наедине с собой, на своей территории, в своем заповеднике. С четким пониманием неразрывности души своей и своего языка. С твердым осознанием того, то Господь спасает лишь тех, кто спасает Его в себе.

И, может быть, еще произойдет чудо, не ожидаемое никем. Хочется верить, что именно русская Украина – та, что у края России, – содрогнувшись, опомнившись, – ведь край, дальше только обрыв, гибель, – спасет, сбережет свой язык, как берегут питающий родник в безводной пустыне, осознав, что он – единственный источник жизни. Приняв его как основу основ, без которой искажено прошлое, темно настоящее и перечеркнуто будущее. И тогда нам удастся то, что не удается самим великороссам, законным и неоспоримым преемникам своего бесценного достояния. Мы сохраним русский язык с трепетной заботой о его чистоте и невредимости – как залог собственной невредимости и чистоты имени, запятнанного нынче ложью и предательством. Как непременное условие спасения души, а стало быть, и самой жизни. Ведь никто не дорожит ею так, как тот, у кого ее отнимают…

2006 – 2007 гг.

Небо в алмазах

(Письмо к Чехову)


Здравствуйте, любезный Антон Павлович! Если бы Вы только знали, как много я думаю о Вас, как часто хочу поговорить с Вами по душам. О чем? Да все о том же – зачем живем, зачем страдаем? Где оно, наше долгожданное «небо в алмазах»? Когда сподобимся дожить и увидеть? Ведь Вы обещали, не отпирайтесь. И многие, знаете ли, Ваше обещание поняли буквально и ждут, и ищут теперь – конкретное небо с конкретными алмазами, которые можно взвесить, пощупать, попробовать на зуб. Да-да, не какое-то там метафизическое, идеальное, к которому надо идти долго и трудно, неся свой крест и веруя и по капле выдавливая из себя раба. Какое там! Сегодня эта лирика устарела до неприличия и обесценилась за ненадобностью. Сегодня извольте подать «истинные ценности» – вполне зримые и реальные, являющиеся непременным показателем достатка и статуса их владельца.

Вам, дорогой доктор, и в страшном сне не приснилось бы это прожорливое, пухнущее, как на дрожжах, чудище, именуемое «обществом потребления». И ведь уже не в какой-то там сытой Европе пухнет – в родной России, которую нынче даже как-то неловко по старинке называть «Святой Русью». Редко и невнятно отзывается она на прежнее свое, на вечное свое имя в наши дни, когда, кажется, и сама святость стала не более, чем модным поветрием, частью «позитивного имиджа» новой России. Впрочем, Вы все предвидели, Вы предупреждали нас об опасности поклонения материальным идолам. Но Ваш голос был слишком интеллигентен, слишком деликатен для нашего грубого слуха, а мы слишком хотели брать и иметь, чтобы слышать хоть что-нибудь, кроме своей ненасытной алчности.

Итак, мы получили по заслугам. Последний вишневый сад вырублен под корень, и, похоже, плакать о нем уже некому, да и некогда. Водоворот новой, вывернутой наизнанку капиталистической жизни захлестнул не только инфантильных мечтателей и наивных чудаков, вроде Раневской и Гаева, но и таких матерых воротил, как Лопахин. Как Ваш Лопахин, милый Антон Павлович, ибо современные лопахины Вашему ну никак не чета. Они-то уже не колеблются, не терзаются такими пустяками, как порядочность, совестливость, сострадание. На вопрос – вырубать или не вырубать, церемониться с нами или нет – ответило само время, их время. Ответило однозначно и безжалостно. И не то ведь страшно, что каждая пядь пространства на глазах превращается в место вложения и отмывания условных единиц, а то, что по мере такого превращения это пространство становится непригодным для жизни. Для жизни полноценной, человеческой, в которой стремление к совершенству истинно, а не подменено оголтелой гонкой за глянцевыми стандартами.

Следствия этой подмены не заставляют себя ждать. Вот, к примеру, модная телеведущая и ее гламурная аудитория небрежно обсуждают Ваших трех сестер, как своих незадачливых подруг по тусовке. Ну, зачем, в самом деле, живут и страдают, если в результате все равно не устроены и несчастливы? Никакой тебе практической пользы от этих страданий, никакого в итоге «позитива». Никчемные, в общем, барышни. Наивные, беспомощные, рефлексирующие по каждому поводу. Интеллигентки, одним словом. Да и пьеса-то сама для чего написана, с какой целью? Если не «бабла срубить», не отхватить какого-нибудь «Букера», или на худой конец «Анти-Букера», то зачем тогда?

А затем, что Художник, тайна которого есть велика и приземленным умишком современных толкователей не постижима. Затем, что художественный образ – это не сосед, не знакомый и не герой сериала. Это – портрет эпохи и диагноз поколения. И еще – духовный посыл каждому из нас, когда бы мы ни жили и как бы, казалось, ни были далеки от тех времен и событий.

Да, бессмысленное и неблагодарное это дело – толковать о великом в рамках нынешнего, уплощенного и упрощенного до невозможности формата. Увы, формата не только телевизионного, но и всей современной реальности, имя которой – воинствующий примитив. Крутясь в будничной суете, мы даже не подозреваем, какой опасности подвержены уже только оттого, что волей-неволей вписаны в эту реальность. Ведь стоит только дать слабину и поддаться ее бесстыдным, безжалостным лекалам – и не успеешь оглянуться, как все, что есть в тебе доброго и разумного, вмиг опустится, сузится, неизбежно сведется к вульгарному тусовочному трепу.

Да не об этом ли все Ваше творчество, бесценный Антон Павлович? Не об извечном ли и неминуемом столкновении человека со средой – всесильной, засасывающей, искажающей его божественный облик? И не потому ли Вы, уже будучи больным и о своей болезни зная, отправились на холодный каторжный Сахалин, чтобы избежать того «ожирения сердца», которое делает нас рыхлыми и податливыми обывателями, не способными совершать выбор и следовать своим путем, через тернии и «узкие врата»?

Зато мы способны без тени сомнения и всякого там старомодного самоедства вершить свой меркантильный потребительский суд, беспардонно разделывая Божий дар, как яичницу на сковороде. Как уверенно, как деловито мы оцениваем вечные категории по своей скудной утилитарной шкале! Воистину, не ведаем степени своего убожества. А ведь перед нами – наш собственный портрет. Не беда, что он написан более ста лет назад. Все живо, все узнаваемо. Нам бы приглядеться, задуматься. Но некогда – мы очень спешим. За успехом, за вечной молодостью, за полной и окончательной победой «позитива» на всех фронтах. Спешим, на ходу подгоняя себя под требуемые мерки, избавляясь от всего неудобного, болезненного, сбивающего с победного пути и не зная, а точнее, не желая знать, что это путь в никуда.

Как же нужны Вы нам сегодня, мудрый, великодушный доктор Чехов, непревзойденный диагност и утешитель душ человеческих! Сколько недугов-то накопилось за время Вашего отсутствия! Ненависть, алчность, бесстыдство и вседозволенность, очевидное преобладание зверя над человеком. И это ведь только малая часть, крошечная верхушка того огромного, неповоротливого айсберга, который трудно, почти невозможно заставить плыть в направлении истины и добра. Может быть, только Вам это и под силу. Потому что Вы не оправдываете и не осуждаете нас, не ставите оценок и не выводите безупречных образцов. Вы, похоже, совсем не любите нас. Так, по крайней мере, твердит обывательское сознание, всегда ищущее послаблений своей низости и мелкости. Да и за что нас любить, мелких и низких? И главное, как любить, если видишь насквозь, подобно рентгеновскому аппарату? Но сознание человеческое настойчиво подсказывает, что Вы, как раз Вы-то и любите нас, как истинный врач любит своих больных – без иллюзий и сентиментальных заигрываний, но день за днем отдавая жизнь и душу свою за слабое, страдающее, смертное существо.

Да, понять Вашу любовь непросто. Уж слишком Вы нетипичный, слишком ироничный представитель нашей великой словесности, обремененной, как правило, своей учительской миссией. Никого ведь не учите, не носитесь с идеями, не впадаете в мессианский пафос. Ибо ирония и пафос так же несовместны, как гений и злодейство, и юный Антоша Чехонте зорко следит за повзрослевшим Антоном Павловичем, дабы тот не отяжелел сердцем, не притупил перо и не превратился в унылого близорукого моралиста. Вот почему у Вас всегда одна идея – человек и одно учение – чуткое, пристальное внимание к его мятущейся двоякой природе.

Уж кто-кто, а Вы-то хорошо понимаете, как запущена наша болезнь. На кого уповать, к кому обращаться за помощью? Современная медицина, по старинке лечащая тело в отрыве от души, тут не поможет. Равно как и современная литература, куда более озабоченная созданием собственного модного имиджа и получением дивидендов с оного, нежели проблемами бытия. Тут нужен Врач. Настоящий, от Бога, прозревающий и исцеляющий духовные язвы. Научающий любить и сочувствовать, терпеть и веровать. Поднимающий над уродливой какофонией современности и открывающий иные, гармонические смыслы – те самые «алмазы», которые дано нам видеть с Вашей помощью, добрый, чуткий, все понимающий Антон Павлович…

Январь 2007



Без тебя

(Этюд-воспоминание)


Любовь, в сущности, не знает

исполнившихся надежд.

Н. Бердяев


Милый мой, хороший мой, скажи, ответь мне на банальный женский вопрос – куда уходит любовь? Куда девается она, бывшая смыслом и воздухом, радостью и болью? Почему безвозвратно испаряется, как вода из чашки, оставляя после себя лишь невыносимую пустоту и иссушающее душу одиночество?

Ответь, не молчи. Помнишь, как ты звонил мне из своей заграницы и все время задавал один и тот же странный вопрос: «Ты меня хоть иногда вспоминаешь?» А я, искренне недоумевая, думала в ответ: Господи, да забыть бы хоть на минуту! Хоть бы на одну минуточку освободиться от тебя, от жгучего желания быть с тобой, видеть тебя, чувствовать тебя рядом. Это желание, наполнявшее меня до краев и переливавшееся через край стихами на листы бумаги, – о, сколько их, подставленных, как тазы и ведра, под нескончаемые потоки! – где оно теперь? Теперь мы чужие, и нет ни звонков, ни вопросов, и не под что подставлять ведра…

Знаешь, я многое поняла благодаря тебе. Например, то, как по-разному мы любим – мужчина и женщина. Ведь твой вопрос был не случаен. Ведь это ты иногда вспоминал меня – между службой, делами, друзьями и прочими мужскими заботами. Я же тобой – дышала. Что бы ни делала, чем бы ни занималась – ты всегда был со мной. Ты болел в моем сердце, ты окружал меня своим незримым присутствием, где бы и с кем бы я ни была. Пожалуй, даже несомненно, это было своего рода сумасшествием. Поэт бы назвал его «пожаром сердца», врач – «болезнью мозга». И только женщина, пока любит, называет просто и незамысловато – своей жизнью.

Почему же мы не вместе, милый? И почему, поняв, что вместе не быть, я не задохнулась от боли, не расплавилась в том неистовом, сжигающем изнутри пламени? Ведь все шло к тому. Душа болела так, что затрещал по швам весь организм. Ведь отняли не прихоть, не плоть – отняли воздух, жизнь, смысл.

Но я почему-то выжила тогда. Наверное, по своей врожденной склонности все делать вопреки – жить вопреки невозможности выжить, писать стихи вопреки самому непригодному для поэзии времени, расти в полный рост вопреки прокрустову ложу меркантильной действительности.

Так я и живу с тех пор – без тебя. И, представь, уже совсем неплохо себя чувствую. Более того, все больше убеждаюсь в том, что нам и не надо было быть вместе, потому что совместная жизнь требует нормальной температуры. Ей противопоказаны сердечные пожары и захлестывающие потоки эмоций, а тем паче стихов. Ты горел не так сильно, поэтому понял это раньше меня. А я – я слишком жадно смотрела на тебя, милый. Так жадно, что никак не могла оторваться и подумать. А если бы подумала, то наверняка вспомнила бы известную истину о том, что любовь – это когда двое смотрят в одном направлении. Ты был моим единственным направлением, милый, единственной истиной, затмившей весь мир. Увы, такой огонь всегда обречен на сгорание и сожжение души. Но разве в силах мы что-то изменить, пока он горит в нас?

Так значит, это была не любовь? Что же тогда? Страсть? Наваждение? Солнечный удар? Полеты во сне и наяву? Кто поймет, кто назовет все ее имена и обличья? Кто сумеет приручить эту дивную птицу, прилетающую и улетающую по своей непредсказуемой воле, не считаясь с нашими мнениями и желаниями? Кто осмелится расчленить на части эту неземную субстанцию, прекрасную и непостижимую во всех своих ипостасях?

Самое печальное, милый, что, когда чувство уходит, начинаешь вяло и скучно рассуждать о нем, оценивать, иронизировать. Пытаешься отворить таинственную дверцу заурядной железной отмычкой, потому что волшебный золотой ключик тебе больше не доступен. И лишь после тщетных попыток понимаешь, что это гадко, пошло и стыдно, что твое бескрылое резонерство о природе полета есть не что иное как предательство самое себя, своей юности и любви, какие бы имена она ни носила.

Я выжила, милый, и я живу. И стараюсь не рассуждать, а вспоминать с благодарностью все, что связано с тобой – и счастье, и слезы, и ту адскую боль, которая и вправду, если не убивает, делает нас сильнее, мудрее и чище. Я научилась жить не только без тебя, но и без наполненности тобой, что значительно труднее. Ведь на этом пути надо пережить неизбежное ощущение бессмысленности жизни без любви к тебе. Я пережила его, милый, и больше не считаю свою жизнь бессмысленной, ибо не может быть бессмысленным то, что осмыслено и принято душой. Я приняла ее такой, как есть, ничего не перечеркивая и ни о чем не жалея. Я стараюсь проживать ее достойно и по мере сил полноценно. Не суечусь, не устраиваюсь, не пытаюсь обмануть возраст. Мне это неинтересно. Я не хочу и не могу заполнять образовавшуюся пустоту всякого рода подделками. Уж слишком хорошо мне помнится вкус настоящего напитка – живой, острый, пьянящий, насыщенный всеми возможными оттенками. Я выпила его залпом, взахлеб, не умея растягивать и экономить на черный день. Возможно, это было опрометчиво, неправильно, неумно. Но за те краткие пронзительные мгновения я перечувствовала столько, что хватит на целую большую жизнь. Я надеюсь прожить ее, милый. Я хочу понять ее неожиданные повороты и превращения. Хочу осмыслить каждый свой день и шаг, каждую минуту, прожитую без тебя. Хочу быть полезной своему сыну и своему делу. И Господь помогает мне в этом, храня от уныния и отчаянья, помогая преодолеть опустошенность и не утратить чуткости сердца.

Все сложилось, милый, все уладилось. Сердце давно уже не болит о тебе, не ищет встречи с тобой, а значит и не страдает от одиночества. Ведь страдаем мы до тех пор, пока скучаем о ком-то, пока живо в нас желание с этим кем-то соединиться. Во мне этого желания уже нет – я расплатилась им за саму возможность жить. И знаешь, постепенно мука одиночества преобразовалась в отраду и покой уединения – уединения, в котором все меньше места остается временному и преходящему.

Такова моя жизнь без тебя, милый. Плоха или хороша, но она по мне. Все в ней выстрадано, все оплачено, ничего с чужого плеча. Но если бы ты только знал, как хочется порой – вероятно, в минуты грусти и слабости – повернуть время вспять и не задумываясь отдать оставшиеся дни за те звонки и встречи, за слова и прикосновения, счастливей и слаще которых ничего в этой жизни не было.

Апрель – май 2007




Линия горизонта

(Морская фантазия)


Я люблю приходить к морю. Особенно осенью, когда отходят суета и праздность пляжного сезона и в природе наступает время вдумчивой, молчаливой сосредоточенности. Мне нравится вдыхать его солоноватый запах и слушать шум волн, которые никогда не шумят одинаково. Как талантливый музыкант одну и ту же пьесу всегда играет по-разному, так и музыка морского прибоя, написанная самой природой, никогда не повторяется.

А еще я люблю смотреть на ту грань, где непостижимо сходятся море и небо. Эти две параллельные стихии соприкасаются вопреки аксиоме, и линия их соприкосновения неизбежно притягивает созерцателей и поэтов.

Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,

И молча жду, – тоскуя и любя.

Эти строчки символиста Блока – неизменные спутницы моих одиноких морских прогулок. Чего, кого он ждал? Явления идеала, Премудрой Софии, Вечной Женственности. Это мне известно со студенческих времен. Но почему именно из-за горизонта должна была появиться эта невиданная дива? Не упасть с небес подобно звезде, не выйти, как Афродита, из пены морской, а взойти, как солнце, из-за этой призрачной, не существующей в реальности линии? Ведь она – не более, чем наша иллюзия, оптический обман, созданный Творцом лишь для того, чтобы сообщить нам ощущение перспективы и томящей душу неизвестности.

Ну, в самом деле, что ждет нас там, за горизонтом, за кромкой земной, обыденной и уже мало-мальски понятной жизни? Никто и не ответит, кроме поэта. Впрочем, и его ответ – всего лишь авторская версия, жажда его романтической души. А чего жду я? Зачем прихожу на пустынный осенний пляж, где в этот ветреный день, кажется, и нет никого, кроме меня и того неведомого, что скрывает таинственная зыбкая линия? За тишиной? За свежим морским воздухом? Может быть, за ожившими в этом безлюдье воспоминаниями о давней любви с ее волнующими встречами и жаркими поцелуями под звездным покровом? Нет, прошлое осталось в прошлом, как и те алые паруса, которых с замиранием ожидало юное, жаждущее счастья сердце. Как и те ожидания, измучившие и обернувшиеся утраченными иллюзиями, но украсившие жизнь своим ярким трепетным пламенем.

Нет, сегодня я прихожу сюда не за счастьем – оно слишком коротко и непостоянно, это насмешливое земное счастье. Причина моих нынешних визитов куда проще, яснее и бескорыстнее. Горизонт, обещавший когда-то встречу с мечтой, теперь влечет совсем по-иному. Ничего не обещая, он волнует предчувствием совсем другой встречи – неизбежной и оттого не требующей обещаний. Его тонкая, бегущая вдоль берега линия с каждым днем становится все ближе. И это нам только кажется, что мы движемся параллельно ей. В действительности же мы шаг за шагом, неотвратимо идем к ней, навстречу ей – навстречу тому, что за ней.

Да, теперь мне совершенно ясно, что я прихожу на этот берег за ощущением бесконечности и беспредельности жизни, которое здесь становится наиболее острым и явственным. За соприкосновением с тайной сущего, на свидание с нею спешит моя душа. Эти свидания придают неповторимый вкус и смысл моим однообразно текущим будням. Вероятно, здесь, у моря, располагается некий параллельный мир моего бытия, в котором распрямляется и проясняется все мое существо. Тревога, беспокойство, повседневная усталость и озабоченность на время исчезают, забываются, будто смываются прибрежной волной. В то время как мысли о кратковременности и конечности земной жизни приходят с удивительно спокойной и невозмутимой очевидностью. То, что скрыто за горизонтом, не тяготит и не пугает, но наполняет сердце каким-то особым, горько-сладким предвкушением абсолютной, неведомой пока свободы.

Да, похоже, встреча с Софией – вовсе не символистская блажь, а вполне реальная и непреложная будущность. Иначе зачем так тоскует и томится душа при виде охваченного закатным огнем горизонта? Зачем вся эта жизнь, если она не наполнена Тайной и не подчинена ей?

Спасибо же тебе, милый город Одесса, за то, что ты, возможно, сам того не ведая, ближе других подошел к этой сокровенной грани, отделяющей зримое от незримого, явное от тайного. По-детски улыбчивый и непосредственный, искренне открытый ветрам и встречам, ты и впрямь – лучший город на земле. Сквозь внешние черты провинциальных будней и преходящих людских страстей в облике твоем то и дело проступают неуловимые, но бесспорные признаки «параллельного» мира – мира благодати и радости. Проступают легко, словно невзначай, исходя из самой твоей природы – легкой, ясной, чуждой мистических туманов и натужных умствований. К счастью, несмотря на свои двести с лишком лет и несомненный жизненный опыт, ты так и остался веселым, беззаботным ребенком, а детскому сердцу, как известно, открыты пути в Царство Божие.

Омытый морем, осиянный солнцем, овеянный теплым южным ветром, ты хранишь широту и ясность своих горизонтов вопреки своей же местечковости и пошловато-приблатненному базарному колориту. Храни и впредь. Будь собой вопреки себе же. Так душа, выросшая на твоей благодатной, напоенной теплом и светом почве, расправляет крылья и бесстрашно поднимается над обыденным миром вопреки неодолимой тяжести его притяжения. Она летит свободно и радостно и смело устремляется к горизонту – на долгожданную встречу с Неведомым.

Октябрь – ноябрь 2007





Сон в белую ночь


1


Какое это все-таки изысканное наслаждение – гулять летней ночью по петербургским улицам! Воздух пронизан серебристыми лунными отблесками, темная поверхность Невы празднично переливается разноцветными огнями подсветки, а тяжелые своды мостов в назначенный час медленно поднимаются над водой, создавая ощущение некоего ритуального торжества, почти священнодействия. Если все это именно так, значит вы, бродя неспешно и бесцельно, как и подобает туристу, незаметно дошли до Дворцовой набережной и вместе с другими зеваками любуетесь чарующим обликом ночного Петербурга.

Вот она, чаровница, – невозмутимо плывущая над вами петербургская ночь. Под убаюкивающий шепот волн она заботливо укрывает вас своей прохладной матовой пеленой, местами прореженной яркими неоновыми лучами. Вы чувствуете, вы почти физически ощущаете, как растворяетесь в ее объятиях – словно погружаетесь в странный, полный причудливых видений сон. И вот уже небо над вами становится похожим на крыло большой диковинной птицы. Просторное, легкое, дышащее свободой полета, оно удивительно и по своей окраске: нарядный розовый перламутр, оставляя слабый отсвет, плавно переходит в сероватую зыбь с бледным молочным оттенком, характерным для северных городов. Только здесь воочию замечаешь, какая, оказывается, богатая гамма у белого цвета – от едва видимого, прозрачного, как воздух, с нежными голубыми прожилками, до густого, плотного, окутывающего каменное тело непроницаемой ватной материей.

Как-то сами собой выплывают из этой роскошной палитры памятные ахматовские строки:

Здесь все перламутром и яшмой горит,

Но света источник таинственно скрыт.


И случается чудесное. Во сне ли, в гипнотическом ли забытьи, но вы вдруг отчетливо видите этот таинственно скрытый источник. Это город на короткие мгновения белой ночи открывает перед вами свои сокровенные тайники, делая вас не только свидетелем, но и участником полной находок и сюрпризов ночной жизни. И пусть это лишь сон, мираж, промелькнувшее видение – оно волнует вас до глубины души и придает невыразимую прелесть вашему путешествию.


2


В отличие от моих старинных подруг Москвы и Одессы, этот город не подарил мне романтических встреч и любовных историй с их жаркими и подчас изматывающими перипетиями, не разбил сердце попранным чувством, не пролился на лист горькими строками разочарования. Одним словом, он не стал моей сердечной раной – раной, через которую поэт по обыкновению познает жизнь и мир, и самое себя. И слава Богу, что так. Все иное противоречило бы его природе – отстраненной и царственно-безразличной к суетному чередованию преходящих чувств.

Он и тут остался верен себе, этот «самый отвлеченный и умышленный город на всем земном шаре», как справедливо назвал его Достоевский. Он не вышел за рамки этикета, не вмешался в личное, не снизошел до земного, и потому не превратился из тайного умысла в банальную повседневность. В очередной раз он проявил свою идеальную, возвышенную сущность, оставшись городом-символом, городом-мечтой, и тем самым дал мне счастливую возможность любить его любовью-любованием, а не любовью-болью, соприкасаться с ним на вершинах духа, минуя болевые чувственные рецепторы.

И это закономерно, ибо он всем своим существом побуждает не к слезным жалобам, не к выяснению отношений, а к смиренному пиетету – как особа царского рода. К уважению и преклонению – как несломленный герой. К восхищению и восторгу – как пленительный и недостижимый образец совершенства.

3


И вновь ожили в памяти любимые кадры удивительно «петербургского» фильма Сергея Соловьева «Мелодии белой ночи», главной героиней которого стала Музыка. Необыкновенно мелодичная и обаятельная, текущая свободно, как речной поток, музыка Исаака Шварца. В ней, как в зеркале, отразилась душа тогдашнего Петербурга – Ленинграда 70-х, еще находившегося в парадигме красоты и гармонии, еще рождавшего сильные чувства и глубокие поэтичные образы. Так в иную, героическую эпоху музыка Шостаковича с пронзительной точностью отразила душу иного Ленинграда – умирающего, но не сдающегося.

Какая же музыка отразит душу Ленинграда сегодняшнего – снова Петербурга, торопливо примеряющего свое старое новое платье, как простолюдинка примеряет барский наряд – не умея носить, но всячески стараясь соответствовать? Уж не тот ли надрывный плач по «забытым истинам» из «Бандитского Петербурга», что, бесспорно, явился лейтмотивом «лихих 90-х» и, увы, по сей день не изжил своей актуальности? Не оглушающие ли децибелы всевозможных панк- и рок-групп, которыми, как паразитами, кишит современный город? Ответь, Петербург-Ленинград, где сердце твоих гениальных гармоний? Чем дышит оно сейчас, когда воздух тяжел и отравлен мутными смесями? Как бьется, когда, кажется, все силы зла восстали из ада, чтобы нарушить его изначальный, природный ритм? Что растишь ты, что скрываешь до поры в своих глубоких таинственных недрах? Неужели разрушение возобладает и ты оставишь по себе только этот бездушный металлический грохот да забубенный блатной шансон? Торчащие уродливыми сорняками в твоих прекрасных садах, они лишь заглушают твой истинный голос, мешают расслышать твою оскорбленную и страдающую душу.

Увы, твой нынешний декаданс так же далек от того, минувшего, пронзительно отзвеневшего серебром, как и ты теперешний – от себя прежнего. Та чаша, полная мистического дурмана, неудержимо влекла темной и грешной своей прелестью, и ты, жадно глотавший на исходе последние капли, был трагически великолепен в своей предсмертной жажде жизни и красоты. В этой же чаше, отделанной по последнему слову гламура, нет ничего, кроме мутного, вязкого осадка, вызывающего лишь брезгливую оскомину.

И все-таки прекрасные сады созданы для прекрасных плодов. У земли долгая память – она еще помнит их сочную, обильную мякоть, чуждую добавок и примесей, но сотворенную силой человеческого духа, мятущегося на земле и прозревающего на вершинах. А раз помнит, значит терпеливо ждет нового плодоношения. Когда же настанет его черед – про то знают лишь тени да призраки, которых нет-нет, да и встретишь порой на твоих пустынных улицах в короткие часы молочно-перламутровой летней ночи…

Август 2007, сентябрь 2008




«Когда б вы знали, из какого сора…»

(Проза о поэзии и поэте)


И в самом деле, как они растут, откуда берутся, эти странные, неуместные в быту стихотворные строки? Из чего складывается их невидимая подноготная, почти не выразимая привычными средствами обиходного языка? Я не любитель въедливого копания и педантичного «раскладывания по полочкам» частей единого и непостижимого целого, коим является Божий промысел. Но порой и меня охватывает неодолимое желание разобраться в собственной «кухне», попытаться дать хоть сколько-нибудь рациональное толкование своих иррациональных «рецептов». Не знаю, заинтересует ли эта попытка читателя, но лично мне интересно прикоснуться к тому таинственному явлению, которое зовется «психологией творчества». Я вовсе не стремлюсь и едва ли в силах сделать тайное явным – я лишь хочу найти ответы на свои же вопросы.

Итак, из какого же сора вы беретесь, хрупкие, прихотливые цветы поэзии? Растущие на первый взгляд сами по себе, вы полны такой сложной и напряженной предыстории, что, кажется, ударите электрическим разрядом каждого, кто рискнет прикоснуться к вашей нервной, пульсирующей материи. И не мудрено, ведь главный ваш исток – это боль. Врожденная, неутолимая, происходящая из самого имени «Поэт» и ставшая внутренней сутью боль противоречия с собой и с миром. Острая, пронзающая сердце боль любовного переживания. Горькая, ноющая боль надлома и отверженности от сиюминутной современности – вечная боль того, кому дано ощущать сиюминутность как составляющую часть Вечности и жить «по вертикали», пренебрегая общепочитаемыми «горизонтальными» ценностями. Боль гадкого утенка, ставшего лебедем и познавшего сладость полета, но по-прежнему вынужденного подчиняться если не морали, то внешнему укладу бескрылого птичьего двора. И – как неизбежная «обратная сторона медали» – боль сочувствия и невольной сопричастности всем «дворовым» нуждам и горестям. Боль отъединенности и слиянности одновременно – как давящие тиски замкнутого круга, из которого есть только один достойный выход – нести свой крест и веровать.

Наиболее прост и естествен процесс стихотворчества в юные, начальные годы. Бурлящий чувственный поток несет тебя с горы, то захлестывая, то подхватывая, то разбивая об острые камни. И до той поры, пока поток не обмелел, все ранения и травмы переносятся с неким надрывно-экстатическим энтузиазмом и воспринимаются как неотъемлемая часть священного творческого действа.

Вскрыла жилы: неостановимо,

Невосстановимо хлещет стих.

Да, все происходит именно так, как писала М. Цветаева. Этой хлещущей из жил стихией и живешь, и поешь, и мучаешься. И в самозабвенном порыве культивируешь свои мучения, ибо обожествляешь мучительницу и творишь кумира из ее страстной, недолговечной пены. Пока она хлещет, ты, разумеется, не задумываешься о природе происходящего и его последствиях. Жизнь в этот период безоглядно-стихийна и стихии чувств подчинена, как высшему божеству, а потому мало поддается анализу и осмыслению. В этой стихийности – прелесть и трагедия молодости, в ней же – очарование чувственной, импульсивной поэзии, рожденной из колебаний и возмущений не глубинного слоя души, а лишь ее внешних, тончайших покровов, обладающих сверхчувствительностью к малейшим раздражениям.

И только ближе к середине жизни входишь, подобно дантовскому герою, в «сумрачный лес» сомнений и вопрошаний: а правильно ли это? а так ли надо было жить и о том ли писать? Те душевные движения, что еще вчера были органичны и не требовали попутных раздумий, теперь подвергаются жесточайшей ревизии, а вслед за ней – едва ли не полному отрицанию. То, что мыслилось (и таковым являлось!) единственным и необходимым «топливом» для стихов, тем самым «сором», из которого они росли так широко и привольно, на последующую поверку оказывается силой более разрушительной, чем созидательной. Опустошив душу, опалив сердце своим яростным пламенем, она изживает себя и оставляет горькое чувство тленности и тщетности земных чувств. Отныне «сором» – уже не столь обильным и бурно растущим – становится сама эта метаморфоза человеческого и творческого «я» и ее печальное осознание. Неизбежная и коренная переоценка, ожидающая каждого, кто перешагнул определенный возрастной и духовный рубеж, переживается долго и тяжело, и, безусловно, заслоняет собой все другие, ставшие неактуальными темы. Одно лишь остается в сущности неизменным – сам процесс зарождения, вынашивания и непосредственно рождения стиха.


* * *


Цветаевского суждения о том, что «вдохновение надо заработать» (то есть стоически упорно высидеть его за письменным столом) я не придерживаюсь в силу своей спонтанной, интуитивной натуры, мало пригодной к каким бы то ни было систематическим упражнениям. Я могу писать только по наитию, подчиняясь некой ведущей меня силе. Если этой силы нет рядом, то и я бессильна, и всякое «высиживание» безрезультатно. Как по мне, вдохновение надо не заработать физически, а выстрадать духовно, дорасти сердцем своим и мыслью до той заветной планки, где становится возможным слияние души с «музыкой сфер», которое и есть вдохновение. (Не является ли этот рост труднейшей и напряженнейшей внутренней работой?) И только после того, как оно снисходит, наступает время кропотливого и неустанного доведения его плодов до формального совершенства. Упорное же бумагомарание и истовые попытки самостоятельно высечь Божью искру без Его на то воли сродни маниакальному упорству спирита, насильственно вызывающего духов, и противны мне по определению. Я не верю в то, что художник вообще и поэт в частности может создать что-то, имеющее право называться искусством, по своей воле, даже очень сильной и действенной. А если и может, то это скорее ремесло, чем искусство. Всякий житейский «сор» в виде различных впечатлений и потрясений может стать истинным поводом для поэзии лишь тогда, когда он преображен силой божественного огня. Только в этом случае внешнее впечатление становится событием духовной жизни и материалом для творчества. Не преображенный же он так и остается бытовым фактом и никакого особого интереса не представляет. Поэтому меня всегда мало занимали те события моей жизни, которые так и оставались в рамках внешнего, календарного порядка. Я не принадлежу к числу тех, кто «умеет жить». Все внешнее мне быстро наскучивает и утомляет меня порой до болезненного состояния. Мне интересна лишь проекция внешнего на внутреннее, то «обыкновенное чудо» духовного преобразования, которое и является залогом художественности творческого «продукта». Попробую вкратце описать скрытые механизмы этого превращения.

Бывает так: какая-то истома;

В ушах не умолкает бой часов;

Вдали раскат стихающего грома.

Неузнанных и пленных голосов

Мне чудятся и жалобы и стоны…

Так в гениальном ахматовском стихотворении описано предшествие поэтического акта. Но, пожалуй, все начинается еще раньше, с какой-то неясной тревоги, предчувствия чего-то, что вот-вот должно произойти. Но никак не происходит, а лишь томит, изводит, лишает сна и хоть какого-нибудь душевного комфорта. Это может продолжаться день и ночь, несколько дней и ночей. Внешне ничего не меняется – течет обычная будничная жизнь с ее хлопотами, заботами, общением с близкими. Но все это делается уже машинально, почти без моего сознательного участия. И чем ближе подступают строчки, тем этого участия меньше и тем необходимость его мучительнее. Маешься, не можешь найти себе места, сосредоточиться хоть на чем-то, что не имеет отношения к совершающейся в тебе работе. Любое проявление внешней, бытовой жизни, любое с ней соприкосновение в такие периоды совершенно невыносимо. Принужденная к раздвоению психика просто не выдерживает напряжения. Поэтому случаются срывы, истерики без видимой причины, которые нормальному человеку вряд ли понятны. Это выматывающее состояние длится до тех пор, пока в голове не появятся первые конкретные очертания будущего стихотворения. Это и есть муки творчества, родовые схватки, если хотите. Как и при рождении ребенка, весь организм в эти минуты подчинен единому процессу и предельно сконцентрирован на нем. Можно без преувеличения сказать, что в момент его кульминации происходит полное самозабвение, трансформация земной, материальной природы в абсолютно иное качество. Родящее перевоплощается в рождаемое, обнаруживая тем самым чудесную, трансцендентную сущность творчества. Пожалуй, с наибольшей точностью это выражено в одном из лучших стихотворений Арсения Тарковского «Малютка-жизнь»:

Взглянул бы кто, как я под током бьюсь

И гнусь, как язь в руках у рыболова,

Когда я перевоплощаюсь в слово.

А дальше уже легко. Слова падают на бумагу, как дождевые капли на землю, с радостным звонким шумом заливая безмолвную поверхность свежей, прозрачной, ароматной влагой. И чем дольше собиралась гроза, чем тяжелее дышало нависшее предгрозовое небо, тем щедрее и свободнее льются потом эти звонкие потоки, тем благодарнее принимает их истосковавшаяся по жизненным сокам почва.

Но ирония судьбы в том, что уже через короткое время, может быть, даже на следующий день, я неизбежно разойдусь со своей лирической героиней, а то и вовсе не узнаю ее и буду сама удивляться написанному. Такова специфика поэзии, которая при всей глубине и серьезности затрагиваемых ею тем и безоговорочной искренности автора всегда похожа на бабочку-однодневку. Ведь поэтические строки – это то, что родилось сегодня, сию минуту, то, что принесла на своих крыльях изменчивая, своевольная Муза. Когда она улетает, новорожденное дитя начинает жить своей жизнью, и чем больше проходит времени, тем меньше его сходство с матерью. Отсюда, видимо, то щемящее, сиротливое чувство зыбкости и мимолетности жизни и вечной неудовлетворенности ею, которое есть суть мироощущения поэта.

Тем тяжелее для его нервной, подвижной природы последующая скрупулезная работа по отделке стиха, которой не миновать. Ведь отшумевшей грозой дело не заканчивается. Бывает так, что одна строчка, порой полстрочки, выбившись из уже готового произведения, преследуют меня день и ночь, гудят в голове непрерывным пчелиным гулом, не отпуская ни на минуту. Значит, что-то в них не так, какая-то фраза, может быть, одно только слово нуждается в замене. Но чем заменить, как выбрать единственно верное из множества полутонов и оттенков? По опыту многолетней работы знаю: пока все до мельчайшей детали, до последней запятой не зазвучит как единое целое – покоя не будет. Так и живу, на ходу проговаривая про себя варианты, в любое время суток проверяя каждый на соответствие общей смысловой и мелодической ткани. Потом следующий, и еще один, и еще… И так до тех пор, пока нужное слово не будет наконец найдено и не придет чувство завершенного дела – словно чей-то неведомый, но уже хорошо знакомый голос вдруг шепнет тихонько: свободна, отпускаю… Только тогда обессилевший организм получает право на сон и отдых.

Думаю, если бы не знающие этого мучительного пути «простые» люди могли хотя бы отчасти представить себе, какова повседневная плата за невесомые словесные «кружева», они наверняка были бы добрее и снисходительнее к тем, кто несет бремя поэтического дара, и не судили бы их своим однобоким обывательским судом. Но, увы, в обыденности нет различий, нет каких-то особых, льготных условий для «избранных». В этом – беспристрастность и безжалостность жизни и в этом же – ее неизбежная и, по-видимому, необходимая школа выдержки и терпения. Она не делает скидок на индивидуальность поэтической натуры, не дает привилегий и не оставляет права на исключительность. Точишь ты детали на станке или пишешь стихи – правило одно для всех: соответствовать нормам и требованиям заведенного бытового порядка. «Хотя бы немножко, хотя бы для виду», – написала я когда-то в одном из стихотворений. Но ей-богу же, и это «немножко» стоит подчас немалых волевых и душевных усилий.


* * *


Хорошо это или плохо, но я никогда не думала о какой-то своей «исключительности». Никто не прививал мне в детстве чувство некой особой ценности моей персоны, не носился с моими способностями и не проявлял к ним повышенного внимания. Мои родители просто любили меня, как всякие нормальные родители любят своего ребенка, независимо от того, к чему и насколько он способен. Сколько помню себя в раннем возрасте, никто никогда не акцентировал моих поэтических данных и уж тем более не ставил их во главу воспитательного процесса. Впрочем, и данные были тогда в зародыше, и «процесса», к счастью, никакого не было. Слава Богу, в семье не занимались «воспитанием гения» и не калечили мою психику. Я всего-навсего росла и училась, как и все мои сверстники. Может, только чаще других болела, больше думала и читала. Это и было моим воспитанием. Мои недостатки никогда не преподносились со стороны и не воспринимались мною как продолжение моих же достоинств. Напротив, они были только и всегда недостатками, причем настолько для меня явными и очевидными, что лет до двадцати я жила с очень сильным и стойким комплексом неполноценности. Этот комплекс до конца не изжит и по сей день. Обратная сторона личностной состоятельности и некоторых творческих удач – крайняя бытовая неприспособленность, граничащая с идиотизмом. Мне, скажем, с трудом дается понимание некоторых самых обыкновенных вещей, относящихся к повседневной жизни. У меня нет должных навыков и сноровки для решения элементарных вопросов бытового свойства. Иногда я просто не могу в них включиться, охватить их психически.

Впрочем, думаю все же, дело тут не столько в неприспособленности как таковой, сколько в том, что быт мне абсолютно неинтересен и противен по самой своей сути, как антипод бытия. Я равнодушна к вещам, мне тягостно и неуютно в вещном мире, ибо он антагонистичен моему внутреннему миру. Вероятно, по этой же причине у меня совсем нет чувства собственности и привязанности к ней. Нет ощущения дома как «гнезда», в котором женщине, как правило, хочется создавать уют и наводить красоту. Мне не хочется и никогда не хотелось. В этом смысле я выродок. Быт волнует меня лишь постольку, поскольку он обеспечивает мое физическое существование. Его благоустройство и усовершенствование никогда не входило в круг моих насущных и даже второстепенных задач, так как я по своей природе не умею «устраиваться» и находить удовлетворение в материальной стороне жизни. Всякое участие в бытовой сфере я ощущаю как насилие и закрепощение, поскольку оно всегда продиктовано лишь необходимостью и никогда потребностью. Я не люблю быта и страдаю от его неизбежного присутствия. Моя душа отвергает его как олицетворение утилитарного, потребительского мира, который порабощает человека и навязывает ему ложные приоритеты. За много лет я так и не научилась ладить с ним, но, кажется, научилась его преодолевать. Я смирилась с его непререкаемой властью только внешне, душой же не приемлю его еще сильней, чем прежде, так как теперь уже доподлинно знаю, что это ненасытное чудовище, которое в обмен на предоставляемые блага пожирает силы и время жизни, столь необходимые для творческой отдачи.

Я отнюдь не считаю данную особенность лестной для себя и не отношу свои размышления к разряду универсальных истин. Я лишь пытаюсь выразить свой личный опыт восприятия мира и взаимодействия с ним и прихожу к выводу, что такое отношение к быту и внешней стороне в целом продиктовано острым чувством временности и вторичности материальных форм, которое я испытываю с самого детства. Можно даже сказать, что оно является первоосновой моего мироощущения, исключающего всякую укорененность в обыденную среду, всякое родство с нею. Подчиняясь ей формально, я совершеннно абстрагирована от нее внутренне. Такой природный строй – очень благоприятная «площадка» для творческих взлетов. Взлетать с нее так легко, что не требуется никаких дополнительных «допингов». Но он же, увы, – крайне неподходящая данность для повседневного «обживания» жизненного пространства, создания и хранения «очага», поддержания хоть какой-то житейской стабильности. Мой опыт показал, что ничего на земле и сродного с землей я создать не способна. Видимо, потому, что мне это не дорого и по существу чуждо. Любые проявления сугубо бытовой, скроенной по заданным стандартам жизни и довольства ею всегда отвращали меня и вызывали интуитивный протест, так как я чувствовала в них поглощение духовного мира материальным, а значит подмену основополагающих смыслов и ценностей, которая развращает душу, опошляет и уродует человеческие отношения. Сама жизнь в такой среде становится пошлой и уродливой, ибо из нее вытеснена духовная составляющая. Не противопоставляя себя окружающим и не будоража «чужой монастырь» «своим уставом», я внутренне всегда противостояла среде, ее приземленным и усредненным, а зачастую и откровенно безнравственным меркам. Но если раньше это происходило большей частью спонтанно, по велению чувства, то сейчас я отчетливо понимаю, что поэт, если он следует призванию и пишет «при свете совести», просто вынужден быть сопротивленцем и, увы, не может не быть изгоем. Изгоем добровольным, сознательно отвергшим чуждую ему реальность, дабы творить и отстаивать собственную.

Временами я сильно и болезненно чувствую свою неприкаянность в любом обществе, во всякой компании. Чем пестрее общество, чем многолюдней компания, тем более усугубляется это чувство. Некий врожденный специфический изъян топорщится и болит где-то в глубине, вызывая состояние острого душевного дискомфорта и «одиночества в толпе». Единственным средством преодолеть его и забыть о нем вовсе является творчество. Только оно по-настоящему освобождает и позволяет не думать о том, как тебя воспримут окружающие. Только оно и, пожалуй, еще любовь в ее высших, жертвенных проявлениях дают реальную возможность подняться над своей обыденной природой и приблизиться к природе божественной. Я не йог, мне органически недоступно состояние медитативного погружения. Я не экзальтированна, поэтому мне так же не свойственно состояние религиозного экстаза. Но думаю, то, что происходит на вершине творческого подъема, по уровню концентрации и отдачи эмоциональных, духовных, интеллектуальных сил организма в значительной мере сродни сакральному акту. Если же это не так, то нет и творчества как таинства осуществления Божьего промысла.


* * *


Когда чувственная стихия исчерпана и нанесенный ею ущерб подсчитан и осознан, душа постепенно освобождается от тщетных надежд и неосуществимых желаний. Вместе с ними из нее уходит не только трепет ожидания и печаль несбывшегося, но и сама их уютная, расслабляющая теплота – теплота личного, душевного переживания. Должно быть, это происходит потому, что внешние, поверхностные ткани уже отработали свое, отболели и отмерли. Личное все больше уступает место личностному, чувство склоняется перед разумом. В какой-то момент вдруг понимаешь, что в тебе больше не осталось ничего наивно-романтического, что изжита всякая возможность придумать себе утешительную сказку и поверить в нее. Трезвый взгляд всегда горек, но именно он примиряет с действительностью. Ведь только теперь, оставшись с жизнью один на один, без «розовых очков» и «возвышающего обмана», учишься принимать ее далекую от романтических иллюзий реальность такой, как она есть.

Закономерно, что в соответствии с качественными изменениями внутреннего «я» меняется и характер поэзии, которая мало-помалу утрачивает свое эмоциональное, непосредственно лирическое наполнение. Иным становится и удобряющий ее «сор». Он уже не разбросан по всем углам жизни беспорядочными щедрыми россыпями, да и стихи больше не растут запросто и беспечно, как «одуванчик у забора». Теперь они «ведают стыд» и не везде хотят расти, и не из всего. Муза становится донельзя строгой и избирательной. Возможно, это оттого, что она, как и я, уже немолода и попросту экономит средства…

Как и я, она устала быть вечной изгнанницей, изо дня в день пить эту горькую чашу и знать, что другой не будет. Ведь поэзия – незваная гостья на земле. Поэтические строки всегда невольно несут на себе печать отторгнутости, отчужденности от этого мира, от современного мира особенно. Как нежеланные дети, они не нужны ему и не признаны им. Поэтому, едва родившись, они инстинктивно прячутся в тетрадных листах и не спешат выходить в «свет», ибо знают – там их никто не ждет. Но их мать, душа, уже пережила острую тоску и отчаянье по этому поводу и превозмогла их. Она смирилась с объективной реальностью как с неизбежностью и время от времени продолжает рожать, несмотря на то, что заведомо знает судьбу своих детей. Ей вообще приходится нелегко. Нелегко жить, постоянно превозмогая время и свое одиночество в нем. Нелегко оставаться живой, когда умирают мечты и желания. Нелегко сохранять художническую чуткость и непосредственность отклика, когда всякое живое чувство на корню отравлено едкой горечью надлома.

Как тяжело ходить среди людей

И притворяться непогибшим…

Точнее, чем Блок, не скажешь. И все-таки надо, непременно надо «притворяться»! Пока не вышел земной срок, необходимо беречь и поддерживать в себе искру жизни, как огонь на ветру. Иначе творчество превратится в унылое и бесплодное самокопание и со временем выродится вовсе. Впрочем, что ж, и такое возможно. Никто, как говорится, не застрахован. Никому не дано знать Божьей воли. Когда явится Муза и явится ли вообще – это всегда вопрос. Но одно несомненно: надо стараться жить так, чтобы душа была готова к ее приходу. Надо нести свечу, несмотря ни на что, из последних сил охраняя от ветра ее хрупкое пламя. Потому что жизнь – это тот самый проход со свечой из фильма Андрея Тарковского, и пока колеблется огонек в дрожащих ладонях, она не кончена и не лишена смысла.

Сентябрь – октябрь 2008





ГЛАВНАЯ
НОВОСТИ
АВТОРЫ

ПРОЗА
ПОЭЗИЯ
ДЕТСКАЯ
ПУБЛИЦИСТИКА
ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
ФЕЛЬЕТОНЫ
САМИЗДАТ
ИСТОРИЯ
ENGLISH
ВИДЕО
ФОТО
ХОББИ
ЮМОР
ГОСТЕВАЯ