БИБЛИОТЕКА ОДЕССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Авторы | Проза | Поэзия | Детская | Публицистика | Одесский язык | Самиздат | История | English | Фото | Видео | Хобби | Юмор | Контакты

Евгений Маляр

Враг

   - Шайзе! Швайне! – далее следовали разные другие немецкие слова, очевидно нецензурная брань. Крики исторгались мощной тренированной глоткой старшего по лагерю военнопленных, фельдфебеля Курта Клюгге (толстого Курта), и были адресованы его тощему соотечественнику, рядовому Ланге, который недостаточно хорошо выщипал травку, проросшую между кирпичами мощеной дорожки. Франц Ланге вытянулся по стойке «смирно» и виновато молчал, время от времени позволяя себе только двигать кадыком. Он знал, что с толстым Куртом шутки плохи, можно получить сильный удар в челюсть, и это еще в лучшем случае. А о худшем и думать не хотелось. С вечерней пайкой Франц мысленно уже распрощался, она, ее уже считай, уже сожрал Курт, эта рыжая толстая свинья, волей судьбы ставшей вершителем судеб и его, Ланге, и более, чем трех сотен его товарищей по несчастью. И ведь надо же, не самого высокого он был звания из всех пленных, были среди них и офицеры, а назначили старшим именно его, разглядели русские, что вот он, цепной пес, который будет измываться над своими, не страх, а за совесть.

   Тут мы отвлечемся от грустных рассуждений рядового Ланге, собственно, почти каждый взрослый человек, попадавший во власть самодура-начальника, пусть и не в таких жестоких условиях, может сам их продолжить. Заметим только, что та их часть, где говорится «не за страх», не совсем верна. Боялся Курт часто и сильно. Страх одолевал его и на фронте, где он, сапер, не раз попадал в переделки, и все время плена. Именно этот ужас и заставлял его, человека немолодого уже (ему было 34 года), так усердно выполнять должностные обязанности капо вот уже почти три года. На дворе стояла стылая поздняя осень, скоро заснежит, и пленные снова станут мереть, как мухи от голода и непосильного труда на меловом карьере, или на цементном заводе, это все равно где. А Клюгге знал точно: домой он обязан вернуться, обязан, и все! Дома – старые родители, двое детей и жена. Если они, конечно, живы. Они живы, и все! Поэтому он и поставил дело так с самого начала: везде должен быть идеальный порядок, немецкий порядок!

   Под их лагерь выделили несколько старых свинарников, грязных, навеки пропитанных навозом и просто запахом неухоженных животных. Свиней куда-то дели, съели, наверное, а новых разводить некому: мужчины на войне, женщины – на заводе. Да и не умеют эти русские разводить свиней, видел Курт этих несчастных бастардов, - кожа да кости, пятаки длинные, не поймешь, то ли свиньи, то ли собаки динго. Так что жилье им досталось по наследству от этих скелетов на четырех ногах. Пленные, пока их доставили сюда, на берег Волги, кто доехал живым, были такими же, только ног было две. На промежуточных стоянках их почти не кормили, так, немного брюквы, дрянной картошки – вот и вся похлебка. Курт знал, что и немцы относились к пленным русским не лучше, даже хуже, наверное, эти хоть не развлекались, когда убивали. Охранную службу несли какие-то монголоиды, наверное, с Севера, и их бесстрастной педантичности, по мнению фельдфебеля Клюгге, мог позавидовать любой немецкий служака, даже старой закваски. Предупреждали один раз, и если кто-то подходил к заграждению ближе положенных трех шагов, следовал выстрел, очень точный, прямо в голову, смерть была быстрой и безболезненной, Курт иногда думал, а Хоффман по ошибке поперся к колючей проволоке тогда, или ему просто все надоело? А тут тоже отгородили свинарники по периметру, и сказали – устраивайтесь, как хотите. Клюгге ткнул в грудь большим пальцем шустрый майор с малиновым околышком, и сказал на ломаном немецком: «Ты – старший! Командуй, и чтобы все было порядок!» И понял фельдфебель, что это – его шанс выжить! И такими шансами не швыряются! Первый приказ: все дерьмо – в одну кучу! Здесь будет цветник. Под охраной послал роту на берег Волги за глиной, подсказали, есть там места. С известкового производства привезли гашенки. Клюгге сразу выяснил, кто может быть полезным согласно своей довоенной, мирной, специальности. Замечательный плотник и столяр Шварц наладил двери, подправил стены свинарников – теперь это были бараки, под его руководством другие солдаты, менее квалифицированные, установили нары. Жалко беднягу Шварца, его забрали на стройку, там поручили ставить двери, а он не мог выполнять норму – 10 дверей в день, делал только две, но какие! Рассказывали, что русские плотники, давно приспособившиеся к плановому хозяйствованию, засыпали его советами, как справляться с работой, и даже перевыполнять норму, но он никого не слушал, не мог работать как попало, ну и сдох от недоедания! Нашелся и электрик, и несколько штукатуров, и каменщик. С шустрым майором Курт договорился о двух поросятах, их привезли из ближайшего колхоза, и в отдельном сарайчике соорудили свинарник. Мяса им оставляли пятую часть, остальное, сказали, пойдет в детдом. Охрана стала менее строгой, да и куда бежать? Война кончилась полгода назад, все хотели домой, когда их отпустят никто не знал. Надо заметить, что несмотря на полное поражение Германии, Курт был согласен с тем, что немцы – самая выдающаяся нация на всем земном шаре. Русских он презирал за ту нищету, в которой они жили, азиатов, охранявших их, тоже считал недочеловеками, еврея в России он видел всего один раз, это был врач, проводивший беглый медосмотр пленных, внешне он особенно не отличался от других людей, мог бы и за немца сойти (он был на удивление голубоглазым, а фамилия была – Розенцвайг, Курт запомнил), но то, что рассказывали про евреев до войны, а особенно во время ее, тоже не позволяло относится к ним, как к равным. Так что задачу фельдфебель поставил себе такую: показать русским, и всем остальным тоже, что такое германский несгибаемый дух, и немецкий порядок. Дорожки вымостили кирпичом, все, что можно – засадили картошкой, брюквой. Бараки отштукатурили глиной и побелили, а на одном из них даже установили флюгер. В сарае мирно похрюкивали свинки, дневальные выполняли все работы по хозяйству, а большая часть пленных трудилась там, куда их посылали. Вот только еды на всех не хватало, и время от времени умерших заключенных вывозили в заброшенный карьер, где раз в неделю бульдозер засыпал их пустой породой, а дети, шагающие мимо него по утрам в школу, сперва пугались торчащих из-под земли рук и ног, а потом привыкли. Дисциплина в лагере была железной, держалась она на страхе, и, в общем, Курт своего добился, о нем лично, и о немцах вообще стали отзываться уважительно, и в поселке, и на заводе, и даже среди охраны. «Все таки любят немцы порядок!» - так сказал однажды ранее упоминавшийся майор.

   Вот тут и вернемся мы к началу нашего повествования. Толстый Курт последними словами костерит рядового Ланге, а тот, в свою очередь, думает о фельдфебеле, все, что ему хочется, потому, что свобода мысли – это все, чем он в настоящий момент располагает. И тут за проволочной оградой появляется этот русский. Клюгге и раньше его замечал, - за ним постоянно бежали заводские собаки, когда тот шел с работы. Видно, что-то припасал из отходов столовой. Немцам тоже перепадало – какие-то кусочки хлеба летели за колючую проволоку, иногда – яблоки или груши. На такое нарушение режима смотрели сквозь пальцы и охранники, и Курт, хотя его раздражало это вмешательство во внутренние дела вверенного ему лагеря. Но делать замечаний он себе не позволял, все-таки, хоть и презираемый, а представитель нации победителей. И вот теперь у фельдфебеля была отличная возможность рассмотреть этого русского. «Штатская шляпа!» - первое пришедшее в голову определение. Мужику было лет за тридцать, с виду какой-то вроде как нескладный, худой, но походка пружинистая, немного развязная. На голове, правда, кепка, но так уж принято штатских, неслуживших, именовать именно шляпами, и не только в Германии, в других странах тоже. Поверх серой майки надет пиджак, сильно ношенный, но чистый. Ботинки тоже изрядно пользованные, видно, еще довоенные, но почищены ваксой. Взгляд прямой, из под тяжелого лба, а подбородок такой, что если бы не знать, кто он, то сошел бы и за нордический. Курт подумал, что если бы такой попал в плен, то хлопот с ним было бы много: постоянно бы стремился убежать, и других бы подбивал бы на это.

   - Что ви хотель? – с холодным достоинством, как ему показалось, спросил Курт. За время плена он освоил русский язык, не в совершенстве, конечно, но вполне довольно, чтобы понимать, чего от него хотят, и доложить об исполнении.

   Русский, его звали Андрей, не знал, как ему обращаться к Курту. Господином его не назовешь, а товарищем – тоже, какой он на хрен товарищ, вчера по нашим стрелял, в поселке ходили разговоры, что бывший эсэсовец, вон морда какая, и еще жирный, высокий, холодно уже, а рукава закатал, точно как в кино их показывают…

   Андрей работал на заводе, на фронте не был, хотя несколько раз писал заявления в райвоенкомат с просьбой записать его в армию добровольцем, озаглавливал эти бумаги он как «Рапорт». Каждый раз военком терпеливо объяснял, что ни в какую армию он его не отправит, по двум причинам. Первая – язва желудка. «Там с тобой будет больше мороки, чем лот тебя пользы!». Вторая, и главная – Андрей имел квалификацию крановщика и экскаваторщика, а еще и трактор, и бульдозер умел водить, да еще и ремонтировал все эти виды техники. «Мешки на заводе и бабы могут таскать, а кто на экскаваторе будет мантулить?» Кстати, и умерших пленных в карьере засыпал тот же бульдозер, другого не было. Двоюродный брат Андрея, Иван, был летчиком, осенью 41- го самолет его подбили, он приказал стрелку прыгать, а сам повторил подвиг Гастелло, протаранил немцев напоследок. Дали ему Героя, и улицу в поселке его именем назвали. Фотография у Андрея хранилась – Иван, еще в буденовке, рядом с учебным самолетом. А началась война – другой ему дали, «Иванов» назывался. Так последние разы он и в военкомат ходил под впечатлением подвига брата, что он хуже, что ль? В общем, обошлась Красная армия без Андрея. Работал на заводе без выходных, конечно, по 12 часов, жена там же трудилась, техником-конструктором, растили дочку. Паня, дочка эта самая, была характером в отца, любила все красивое, когда ходила в лес за грибами-ягодами, то непременно букет цветов приносила, да составлен этот букет был так, что глаз не отведешь. Другие девчонки тоже собирали цветы, да выходили у них просто веники какие-то, до обид доходило. Мать, Агрипина, тоже была не чужда прекрасного, но ее восприятие было более практичным, материальным, что ли. Любила шить, плела крючком салфетки кружевные, в общем, что-то долговечное делала. А когда вместо буханки хлеба отец с дочкой с базара приперли охапку маков на сто рублей, давала чертей им таких, что мало никому не показалось! Мужа при том любила, однажды купила за бешеные деньги пачку грузинского чаю ему в подарок (а он был страстный чаевник). Чай оказался спитой, потом снова засушенный и аккуратно упакованный в пачку. Андрей, однако, не бранился. Наоборот, как-то странно посмотрев на Груню, сказал: «Спасибо, это был лучший подарок в моей жизни». Не поймешь этих мужиков.

   Сегодня, по пути домой, Андрей придумал, чем обрадовать дочку. Немецкий цветник радовал глаз, один из пленных, бывший садовник, долго отбирал самые удачные сорта, извлекая из земли негодные, и за три года добился удивительного результата. Вот и решил Андрей попросить рассады у фашистов, как называли пленных в поселке.

   - Послушайте, херр, - вспомнил, как немцы величают друг дружку в кино, нашелся Андрей. У вас красивые растут блюмен, цветы, ферштейн?

   - Я, да понимать, - ответил Курт. Он пока не понимал, чего хочет этот русский.

   - Я хотел попросить рассады.

   - Вас? Какая рассады?

   - Кляйне блюмен кустик!

   Прошло немало времени, пока немцу удалось объяснить, чего надо Андрею. Но упорство, а также некоторая пантомима привели к требуемому взаимопониманию. Курт даже обрадовался тому, что, доложив начальству о просьбе рабочего завода, он получал возможность, в случае разрешения, выйти ненадолго с территории опостылевшего за три года лагеря. Эта перспектива почти мгновенно опьянила Курта, план созрел тоже быстро, не побега, конечно, но только просидевший долго взаперти человек может понять, что это такое – вдохнуть вольного воздуха, хоть на полчаса. Побежал к КПП, попросил солдата позвать майора. Тот не заставил себя долго ждать, через минут сорок вышел, спросил в чем дело, а Курт уже заготовил все аргументы: дескать, уважаемый герр Андрей просит рассаду для дочки, а ведь для нее нужны специальные ящички, без них никак, а он может показать, как эти ящички делать, там должны быть дырки, и так далее. Только нужно пойти ему домой к герру Андрею, и все показать, а это недалеко, километр туда, километр обратно.

   Вообще-то правилами содержания допускались выходы военнопленных в поселок для выполнения различных подсобных работ, да и просто так, в качестве поощрения, но Курт никогда не ходатайствовал перед начальством, ни за своих подопечных, ни за себя самого. Этим он демонстрировал и свою чрезвычайную лояльность, и строгость. Офицеры охраны были довольны: хлопот меньше. Но сегодня Курт не устоял перед соблазном.

   Настроение офицера, звали его майор Чередниченко, сегодня было очень хорошим. Он без всяких колебаний разрешил выход с территории лагеря до девятнадцати часов. Опаздывать не рекомендовал, а фельдфебель знал хорошо и сам, что не надо. На время отсутствия майор назначил старшим приятеля Курта, фельдфебеля Ганса Штольца. Оба они были старожилами лагеря, Курт доверял Гансу и полагался на него во всем. Равенство в звании, примерно равный возраст, социальное происхождение (оба были до войны ремесленниками) делало их товарищество естественным. В отличие от Курта, Ганс никогда не повышал голос на подчиненных, и тем более не бил их. Но боялись его не меньше, а даже, пожалуй, больше. Неслышная походка, внезапное появление, строгая расправа с нарушителями режима и просто лодырями, пытавшимися облегчить хоть немного свою жизнь неловкими и наивными увертками, - вот главные качества бывшего фельдфебеля вермахта Штольца. Он носил очки, и пленные шептались, что он – просто копия покойного ныне Гиммлера. Ганс был просто правой рукой Курта, вместе они управлялись с разношерстной толпой военнопленных очень ловко, каждый применяя свои личные качества и дополняя друг друга. Вечерами иногда сидели вместе, разговаривали, вспоминали родные дома, службу. Курт до войны рисовал вывески для магазинов и лавок, а Ганс работал штукатуром. Оба не были членами партии, служили не на передовой. Курт рассказывал о разминированиях, восстановлениях взорванных диверсантами и партизанами мостов, погибшие и искалеченные товарищи, рассказы эти были не очень увлекательными, а может он просто был неважным рассказчиком. Ганс вообще ничего интересного не мог припомнить, он был поваром. Клюгге забавляло, что его принимают за эсесмана, он не знал, откуда взялся этот слух, но опровергать его было невыгодно, так его сильнее боялись. Гансу он показывал свою подмышку, там не было никаких татуировок. Задушевные беседы сблизили приятелей, и Курту казалось иногда, что он знает Ганса давно, чуть не с детства.

   Вместе с Андреем Курт вышел за ворота лагеря, и они неспешно направились к заводскому поселку. Слева тускло-серой водой поблескивала Волга, острова на левом берегу были золотисто-багряными, манили к себе красотой. Сам поселок Курту не понравился. Несколько старых, еще дореволюционных двухэтажных казарм, сложенных из красного кирпича, пара-тройка одноэтажных деревянных строений, Клуб, напоминающий своими завитками, гипсовыми серпами-молотами что-то очень по-немецки партийное, магазин с очередью, состоящей преимущественно из женщин, и все покрыто светло-серой цементной пылью. Особенно угнетали сортиры – деревянные домики с тремя-четырьмя дверями, распространявшие далеко вокруг себя зловоние. Вспомнив свой родной Фрайбург, Курт расстроился еще сильнее, ведь неизвестно, как там после войны. Может, еще хуже. По радио много раз рассказывали об ужасных разрушениях, американцы и англичане сильно бомбили, а русские прошли с боями много городов, и, наверное, тоже не сильно церемонились, ну да их и осуждать не получалось. Но раньше, до войны, Фрайбург был очень уютным, чистеньким городком, впрочем, провинциальным. Крыши из черепицы, старинной кладки дома, булыжные мостовые, и, конечно, никаких вонючих сортиров.

   Сперва зашли к Андрею домой, за ключами от сарая. Все жилье состояло из одной комнаты и кухни с печью в одноэтажном длинном деревянным доме с палисадником во всю его длину. Возле дома росли яблони и вишни, возле забора – небольшой цветник, куда более скромный, чем у немцев. В квартире обстановка более чем скромная: на кухне комод, стол, явно самодельный, с двумя ящиками сверху и дверцами внизу, вот и все, а в комнатах – только кровати и радиоточка (передавали «Кантату о Сталине»), на подоконниках – цветы, в углу – большая пальма в кадке. На этажерке – фото в рамке, Андрей в футбольных бутсах, длинных трусах и майке, в руке – кожаный мяч. Рядом – еще двое, одеты так же, и очень похожи на Андрея. Светлые занавески создавали зоть какой-то домашний уют. Андрей не успел протянуть руку за ключами, висящими на гвоздике, как в дверь, обитую для теплоизоляции по краям кусками черного погонного ремня, вошла женщина, как понял Курт Женя Андрея. «Гутн таг, фрау» - поздоровался немец, он даже слегка подзабыл, что на свете живут женщины. У этой русской лицо было круглым и восково-прозрачным, глаза глядели на него недоверчиво, даже неприязненно. У Андрея цвет кожи был таким же. Женщина достала из кошелки хлеб, немного каких-то других нехитрых продуктов, и Курт вспомнил кусочки хлеба, залетавшие за колючую проволоку. Должно быть, лишними они бы не были на этом самодельном столе, покрытом вытертой клеенкой, подумал он. Андрей негромко объяснил Агрипине суть дела, и они вместе пошли в покосившийся сарай, стоящий справа от дома. Внутри его был грубо сколоченный верстак с развешенными на гвоздях инструментами: ножовки по металлу и дереву, молотки, долото, ручная дрель, два медных самовара, велосипед без колес и еще какой-то хлам. На верстак привинчены были массивные тиски, небольшая наковальня, и Курт про себя отметил, что для русского Андрей довольно таки неплохо поддерживает порядок, хотя сам сарай уж очень покосился, сквозь щели проникает полосатый свет. Взяв карандаш, он быстро и толково набросал чертеж в трех проекциях, указал размеры и желаемые материалы изготовления.

   Оставалось еще время, и Андрей с Агрипиной пригласили Курта попить чай. «Вот уж не подумал бы, что пропаду на семейное чаепитие», - подумал Курт, уже настолько проникшийся мирной домашней обстановкой, что начал стесняться своего старого, пыльного мундира со споротыми знаками различия, хоть и заштопанного, но изрядно драного.

   - Что, Курт, скоро домой? – чтобы как-то снять неловкость и начать разговор спросил Андрей.

   - Да, да очень хотейль нах хаус, домой. Война – очень плехо! – ответил пленный.

   - Ну, кушай на здоровье! – пригласил хозяин за стол, а Курт не заставил себя долго упрашивать. Времени было мало, пора было спешить назад, в лагерь. Договорились, что завтра вечером Андрей с дочкой придут за рассадой. Перед уходом взгляд Клюгге упал на раскрытый рисовальный альбом, он подошел поближе, и был поражен точностью линий рисунка. На альбомном листе был изображен цветными карандашами букет полевых цветов, таких же, какие росли вдоль дороги, на склонах мелового карьера, да и вообще везде: колокольчики, васильки, маки. Все вперемешку, но цветовые решения были безупречными, перспектива учтена, тени лежали так, как надо, и вообще, ощущение было такое, что рисунок выполнен профессиональным художником. Букет дышал каким-то вольным простором, смело разметавшись по листу, он как будто летел, над бумагой. На соседнем листе Курт увидел профиль какого-то военного в старинной форме с эполетами, в фуражке и с усиками. Он тоже был выполнен мастерски, но ощущалось, что откуда-то перерисован. Заметив интерес гостя, Агрипина предложила посмотреть альбом. Курт спешил, но любопытство взяло верх. Он окончил ремесленное художественное училище, и знал, как рисовать правильно. Рисунки были не всегда выполнены по правилам, но чувствовалось, что интуитивно их автор пришел самостоятельно к тем закономерностям, которые Клюгге постигал долгими трудами и упражнениями в студии и на этюдах. Более того, подкупала смелость, с какой неизвестный рисовальщик эти правила нарушал. Агрипина пояснила, что автор – их с Андреем дочь, Паня.

   В лагерь Курт успел, хотя пришлось бежать почти всю дорогу. Долго не мог уснуть, а когда с вечерней поверки пришел Щтольц, ему захотелось обсудить с ним, приятелем, стариной Гансом, свое приключение. Больше было не с кем.

   - Слушай, я даже не ожидал, что меня так примут. А рисунки дочки – просто чудо. Это самородок какой-то, я бы так не смог.

   - Ты просто давно не был дома, да и за забор не выходил почти три года, вот и расчувствовался, - ответил Ганс, подумав при этом, что у его приятеля не все в порядке с головой. Какие рисунки? Какие цветы? – Ты знаешь, по-моему, русский комендант не возражал бы, если бы мы попросили его отпускать нас почаще, установить какие-то выходные, а то совсем одичаем…

   - Посмотрим! – отрезал Курт, он пока не был готов к разговору на эту тему. Почему–то только сейчас он обратил внимание, что Ганс всегда одет в китель, или в рубашку. Когда Розенцвайг осматривал пленных, плечо его приятеля было забинтовано, кровь проступала сквозь повязку в районе подмышки, Курт еще подумал, что ранение очень редкое.

   Следующий день прошел в обычных хлопотах, но Клюгге не забывал о предстоящем визите Андрея и его дочки. К шести вечера он уже ждал их у ограды, а когда они входили в ворота лагеря, радостно заулыбался. Панька, однако, в ответ не улыбнулась, а робко ступая за отцом, прошла к розарию.

   - Какой блюмен ду хотеть? – путая немецкие и русские слова, спросил Курт. Паня в ответ молчала, а немец рассматривал эту восьмилетнюю девчонку, угловатую, сероглазую, с выгоревшими за лето волосами. Он вспомнил своих детей, какими они были румяными, веселыми, сынок в баварских коротких штанишках, дочка в народном платье. Живое воплощение сбывшейся национальной мечты! Как они выглядят сейчас? Живы ли они? Он вдруг понял, почему его так сторонится девочка. Она просто боится немцев. Тогда Курт взял мешок, и стал накладывать рассаду, всю подряд, пусть она будет разной, пусть эта Паня вырастит красивые розы, и рисует их, рисует…

   А Паня, действительно, боялась, но не тех пленных, что водили на завод, те были нестрашными, еще худее наших, а вот на Курта действительно было боязно смотреть, он был похож на фашистов из кинофильмов, которые крутили в клубе – толстый, рыжий, еще и лыбится! Курт, кстати, тоже смотрел два-три таких кино, их показывали пленным. Его удивило не то, что их, немецких солдат и офицеров, изображают звероподобными уродами, пропаганда есть пропаганда, а то, что они показаны еще и полными идиотами. С точки зрения фельдфебеля Клюгге, подобная трактовка умственных способностей противника унижала не только немцев, но и Красную Армию, в мужестве солдат которой он имел убедиться лично.

   Комендант действительно, не возражал против того, чтобы пленные, отличившиеся ударным трудом, конечно, иногда выходили за пределы лагеря. Он даже доверил Курту Клюгге самому решать, кого выпускать, а кого нет, вот каким авторитетом пользовался фельдфебель! С самим старшим по лагерю, тем временем, происходили странные метаморфозы, которые Ганс про себя называл то помутнением рассудка, то обрусением. Курт почти перестал бить своих подопечных, разве что за особые «подвиги», как то: Штерн умудрился через колючку обменять изготовленный им на заводе тесак на штоф самогона, с соседями по бараку распил его, и они все хором горланили на потеху жителей поселка «Розамунду», «Катюшу», «Лили Марлен» и прочую песенную классику, но это еще ничего, плохо было то, что утром у всего барака был кровавый понос – не выдержали отощавшие желудки крепкого напитка. В былые времена Штерн навряд ли остался бы жив, а сегодня просто получил хорошего пинка в зад, даже пайка осталась при нем. После очередного похода в гости к Андрею Курт притащил полмешка яблок «белый налив» и раздал его военнопленным. А еще, он отрыл в хламе, выброшенном из клуба, портрет какого-то то ли начальника, то ли ученого, ненужный больше никому. Краски он выпросил у Штайнбреннера, их штатного художника, его русские охранники одобрительно называли придурком, он хорошо пристроился – рисовал антифашистские плакаты. Особенно смешно выходил у него Геббельс – очень похож на обезьяну, Гитлер тоже со своей косой челкой легко узнавался, Геринг изображался жирной свиньей, вот и все ремесло, правда еще были транспаранты на стенах, писались они по-русски и по-немецки, смысл их состоял в покаянии и желании создать новую Германию, свободную и от фашистов, и от капиталистов. Так вот, Штайнбреннер до того обнаглел и потерял страх, что пытался за краски что-то потребовать у Курта! Правда, Ганс зашел к нему побеседовать, и своим негромким голосом объяснил полную необоснованность таких поползновений, но дисциплина в лагере стала падать. О травке между кирпичами дорожки речь уже не шла. При попустительстве Курта военнопленные шатались по заводскому поселку, помогали местным жителям по хозяйству за еду, а некоторые, используя выгодную для мужчин демографическую ситуацию, даже вступили в достаточно близкие отношения с отдельными жительницами. Мужиков, действительно, не хватало катастрофически, а люди есть люди, кому-то из баб хочется детей, а кому-то просто хочется… В общем, через месяца три-четыре несколько из них, что называется, «понесли». Производственные показатели тоже стали не то, чтобы плохими, но общая тенденция… А Курту и горя мало, соорудив из каких-то досок мольберт, рисует себе картину. «Похищение Европы»! Копия с Рубенса! Он очень спешит, пишет по памяти, что-то ему подсказывает, что времени у него мало, что что-то помешает закончить труд. А закончить надо. Надо и все! Бык получался лучше всего, сказывалась практика создания рекламных шедевров. Ганс пытался поговорить с этим художником, вся эта ситуация сказывалась и на нем, его приварок сократился, и питался он уже почти как обычный рядовой военнопленный. Но ничего, кроме очень ценной информации, что у других немцев тоже есть жены и дети, от него не добился. Да и самого Курта назвать толстым не повернулся бы язык ни у кого.

   Вскоре Штольца вызвал майор. Это случилось во время очередной прогулки Курта к Волге, он полюбил вечерами сидеть на обрывистом берегу и смотреть вдаль. Что он там видел, непонятно, но родная Германия была в противоположной его взгляду стороне. Так вот, советский комендант поинтересовался, как дела в лагере. Ганс кратко и толково обрисовал картину, пояснив причины некоторой неудовлетворительности показателей. Майор задал еще несколько вопросов, ответ на которые требовал максимально глубокого знакомства со всеми вопросами руководства лагерем на уровне старшего, немецкого, разумеется, советский комендант должен был знать больше. Ганс ответил и на эти вопросы. Угостив заместителя старшего по лагерю сладким чаем и даже печеньем, майор отпустил его, а сам еще посидел за столом, глядя в бланки отчетности, но думая не о них, задержался на службе он, однако, ненадолго. Майор вспомнил, что однажды, примерно месяц назад, тот же Ганс сообщил ему, что, хотя сам он не верит, но по лагерю упорно ходят слухи, что фельдфебель Клюгге служил в войсках СС.

   В это же самое время, сидя в «командирской» каптерке на двоих, и глядя на пустую койку напротив своей, Ганс подумал, что о разговоре этом говорить не надо, даже лучшему другу Курту. Особенно лучшему другу Курту.

   Приказ о своем отстранении фельдфебель Клюгге выслушал с каким-то непонятным равнодушием, он был спокоен, картина «Похищение Европы» завершена. Остается только подарить его Андрею, Агрипине и Прасковье, их дочери. Пока что это возможно, приказа об отмене выхода пленных из лагеря комендант не отменил, а Ганс не посмеет отказать ему вот так, сразу.

   Паня шла по просеке. Эту лесную дорогу жители поселка называли Ипатьевской, купец Ипатьев, хозяин одного из цементных заводов, когда-то давно, лет сто назад, проложил этот путь для своих промышленных нужд. То есть, проложил, как объясняли в школе, конечно, народ, это и у Некрасова есть подобная ситуация. Но дорогу продолжают называть Ипатьевским трактом и теперь. Вообще, несмотря на разные победы и свершения наших дней, дореволюционная жизнь продолжала волновать воображение Прасковьи. Мать ей рассказывала разные истории из купеческой жизни, а со многими лесными местами были связаны таинственные события, но, несмотря на мрачность многих из них, лес не пугал Паню, он своим шумом, сложным и могучим, как симфония, очищал себя от скверны, принесенной в него людьми. Вот тут, еще в двадцатые годы, нашли убитого почтальона, несшего деньги в своей сумке, но тогдашнее следствие, чтобы не вещать на себя нераскрытое дело, доложило, что убило его молнией. А вон там, за изгибом дороги был муравейник, в который одна недостойная молодая мамаша, нагулявшая младенца, бросила его. Ребенка нашли, спасли, но нормально он уже не развивался, остался слабоумным. Из под опавшей сухой листвы блеснул ребристый стеклянный предмет, наподобие плафона, только красивее. В поселке поговаривали, что такие штуки лучше не трогать, еще до войны в лесу проводили испытания химического оружия. Тогда зоны испытаний огораживали желтыми железными табличками, на которых было изображение черепа с костями и надпись «Зона отравлена!». Потом таблички сняли, а стеклянные ребристые сосуды так и остались. О секретном химическом объекте, спрятанном глубоко в лесу, говорили с опаской, но все же ходил слух о сбежавшей из лаборатории большой обезьяне, которую нашли потом мертвой в осыпавшемся окопе времен гражданской войны.

   И все равно, лес успокаивал Прасковью, самое главное потому, что был он кормильцем, дарил и грибы, и ягоды, и орехи, все необыкновенно вкусное. И еще – красивые цветы.

   Обо всем этом Прасковья думала без слов, многие свои мысли она не проговаривала, они сами собой ощущались, не требуя словесных формулировок. Она подумала об отце. Почувствовала благодарность за подарок – рассаду. Удивилась странным отношениям с этим пленным немцем, врагом, бывшим фашистом, эсесовцем. Чего он с ним так панькается? Да еще и беседы беседует с ним. Тот по-русски ничего не кумекает, а отец ему свои соображения излагает, утешает. Недавно Паня застала конец такой беседы. Был довольно теплый, даже жарковатый вечер, отец не спеша прогуливался с Куртом по бетонной дорожке от их крыльца до калитки, и вдруг увидел дождевого червяка, ползущего по сухой теплой поверхности.

   - Вот, смотри, Курт. Червяк ползет, ему плохо. Воды нет, жарко, - он поднял двумя пальцами извивающееся существо. – И смотри, я взял его, чтобы бросить на сырую землю, - он действительно бросил червяка в сад, под вишню.

   - Вас? – спросил Курт.

   - Так вот, в этот момент этому червяку так плохо, как не было еще никогда! Непонятно, где верх, а где низ, земли нет под ногами, или что у него там… Он летит, и не знает куда и зачем, не зная, чем это полет кончится. Понимаешь?

   - Я! Я! Да, Я понималь! – по-гусиному гоготал Курт. Что он понимал? Так, наверное, поддакивал, чтобы подлизаться. А картину он нарисовал хорошую, видно, что учился живописи. Вот бы и мне подучиться, мельком подумала Паня.

   Девочка набрала полную корзину вкусных осенних опят, собрала небольшой букет, положила его сверху, вышла из лесу на тракт и пошла к поселку.

Приложение:

Отдел охраны при Дольском районном управлении министерства государственной безопасности СССР


РАПОРТ


Настоящим свидетельствуем, что за период с 1 по 10 декабря 1945 года в пункт-лагере № 1336 по причине различных болезней скончались следующие военнопленные:

1. Ланге Франц

2. Лютцов Генрих

3. Клюгге Курт

4. (далее следовали еще 9 фамилий и имен)

Место захоронення – участок мелового карьера на 3 км заводской дороги (бывш. Ипатьевсий тракт). Жетоны сданы на хранение старшему по лагерю.


Старший по лагерному пункту № 1336 Ганс Штольц

Комендант лагерного пункта майор Чередниченко А.В.

13 марта 1946 г.





ГЛАВНАЯ
НОВОСТИ
АВТОРЫ

ПРОЗА
ПОЭЗИЯ
ДЕТСКАЯ
ПУБЛИЦИСТИКА
ОДЕССКИЙ ЯЗЫК
ФЕЛЬЕТОНЫ
САМИЗДАТ
ИСТОРИЯ
ENGLISH
ВИДЕО
ФОТО
ХОББИ
ЮМОР
ГОСТЕВАЯ